Еврейский мир помнит события, происходившие в СССР в конце 40-х – начале 50-х годов: уничтожение ЕАК и «дело врачей».

Ниже мы публикуем четыре главы из книги Федора Мироновича Лясса «Последний политический процесс Сталина, или несостоявшийся юдоцид», главным образом посвященные «Делу врачей-вредителей», которому он был прямой свидетель.

Редколлегия благодарна автору за представленный материал, который и сегодня не менее актуален, чем много лет назад.

 

 

1. Дела отцов – знак сыновьям.

Федор Лясс

 

Мы живы пока жива наша память

Тема книги – освещение политической жизни СССР в период, получивший название Позднего сталинизма. В этот период еврейский народ должен был сыграть определенную роль при реализации коварных замыслов Сталина на мировое господство. Это было время, когда по инициативе Сталина вновь возродились безумно-большевистские планы с помощью новой мировой войны осуществить идею реализации Мировой революции. Эта идея  вынашивалась  в течение многих десятилетий и стала сверхзадачей кремлевского диктатора.

Конец 40-х – начало 50-х годов ХХ века выдались тяжелыми  для советских евреев.  Над ними нависла угроза гонений и даже опасность уничтожения. По планам Сталина органами госбезопасности готовились политические процессы, в задачу которых планировалось представить евреев как врагов народа, шпионов, диверсантов, вредителей.  Преступные действия по отношению к евреям хорошо планировались, и для их реализации привлекался весь аппарат власти. Современная историческая наука уделяет много внимания изучению и широкому освещению таких акций, и мы сейчас хорошо знаем их идеологию и механизм. Акции эти получили название геноцида. О преступлении против человечества сказано-пересказано в книгах, статьях, кинолентах, телепередачах, научных исследованиях. Однако не уделяется достаточного внимания изучению и освещению случаев запланированного, но не осуществленного, по тем или иным причинам, геноцида. А ведь вскрыть причин провала хорошо идеологически продуманной и технически оснащенной акции важно не только для истории, но и для настоящего и будущего любого народа. Ибо, к сожалению, всюду есть еще люди, партийные и государственные деятели, лелеющие в своих мечтах и ставящие своей задачей уничтожение значительных этнических групп. А евреи в таких замыслах всегда стояли на первом месте. О таком несостоявшемся, вернее, сорванном геноциде советских евреев я постоянно думаю вот уже более пятидесяти  лет. Эта книга – мой личный подход к злободневной проблеме с верой в то, что черным силам, стремящимся к абсолютной власти, можно противопоставить такие, на первый взгляд, «наивные» вещи, как честность, порядочность, чувство долга и любовь к людям.

Широкое освещение в научно-исторической и публицистической печати многих стран мира (включая, конечно, бывший СССР, современную Россию и Государство Израиль) материалов по «Делу Еврейского антифашистского комитета» и «Дела врачей-вредителей», а также о преследовании и расправе над советской еврейской элитой, к сожалению, не снимает многих вопросов и, с моей точки зрения, не все правильно истолковывается. Основной же причиной, побудившей меня взяться «за перо» и поделиться своим мнением, родившимся и окрепшим десятки лет тому назад, – это глубокая вера в то, что живое свидетельство никогда не теряет своего значения для анализа и оценки исторических фактов. Это, во-первых.

Во-вторых, в процессе работы над книгой я понял, что основной, первостепенной задачей Сталина было раздуть мировой военный пожар и ради этой идеи ОН создал и ежедневно пестовал СВОЙ бесчеловечный режим. Эта задача объясняет индустриализацию, коллективизацию сельского хозяйства, рабский труд миллионов граждан в системе концентрационных лагерей, культуру и внешнюю политику, тотальные репрессии, насаждавшие страх и беспрекословное подчинение. Главным направлением ЕГО ежедневной деятельности была жажда власти, власти над родными и близкими, власти над окружавшими его прислужниками, холопами, холуями, прихвостнями – называйте как хотите – от министров, генералов до его личных охранников, полного подчинения его воли со стороны граждан, как СССР, так и порабощенных им стран, а в перспективе народов всего мира. В этой книге я постараюсь обосновать это мое понимание поведения Сталина.

В-третьих  – медицинские аспекты «Дела врачей-вредителей». Они у историков выпали из поля зрения, и, если к ним и обращаются, то зачастую решают их с грубыми профессиональными (медицинскими!) ошибками. Согласитесь, таких моментов много: оценка Сталина как психопатологической личности, клинические проявления патологии сердца у А. Жданова, реальность осуществления «вредоносного преступного лечения больных» врачами-евреями во всех медицинских учреждениях страны, закономерность смертельного исхода у больного старческого возраста с запущенной и не леченной гипертонической болезнью, каким был Сталин, и т.д. А медики самоустранились. Вот я – клиницист с пятидесятилетним врачебным стажем – и решил взяться за несвойственный мне литературный труд, поглотивший все последние 15 лет.

В-четвертых, более полувека тому назад, 5 марта 1953 г., умер Сталин. Но умереть – это не значит исчезнуть из истории. Поэтому главное - это найти в ней место Сталину и его деяниям. А деяния эти, по моему разумению, было только черные и сплошь кровавые. Сталин «жив» до сих пор, и это страшно не только для России, но и для человечества. Сегодня не хотят знать, что Сталин был вождем и вдохновителем одной из самых чудовищных диктатур, которые когда-либо знала история. Сейчас, по данным социологов, в России почти половина населения уверена, что «отец народов» сыграл в истории страны положительную роль, и хотят видеть во главе страны «нового Сталина», а только треть считает его тираном, требующим серьезного и бескомпромиссного осуждения. У современного молодого поколения нет исторической памяти, и равнодушие гораздо опаснее сознательно исповедуемого зла. Задача книги, какой я ее вижу, – внести необходимый вклад в десталинизацию и осуждение тотальной диктатуры, при которой мы жили в течение нескольких поколений. История повторяется, к сожалению, не в виде фарса, а в виде грозного возрождения террора и насилия, а потому книга весьма актуальна и сегодня.

И, наконец, самое главное. В процессе работы над книгой, изучая опубликованные документы и показания свидетелей, анализируя личные контакты с участниками и прямыми свидетелями событий тех лет, я пришел к очень важному выводу: на всех этапах подготовки и осуществления последнего политического процесса Сталина были евреи, которые по мере сил и вопреки возможностям тюремного заключения и социальной обстановки в стране, противодействовали Сталину и его подручным. Лейтмотив моей книги – еврейское сопротивление злой воле Сталина. Это было не только пассивное неприятие, но и активное противодействие в самые критические моменты и в самых ответственных сферах ЕГО политики. В результате – тиран потерпел поражение! Парадоксально! Как могли евреи, находившиеся в нечеловеческих условиях, в тисках самой страшной в мире карательной машины, проявить волю к справедливости и не сломаться? Странное, расходящееся с общепринятым не только тогда, в середине прошлого века, но и сейчас, в начале ХХI столетия, мнение, противоречащее «здравому» представлению, насажденному в наши «совковые» головы представлению о всесильности органов власти.

Я бы не взялся за написание этой книги, если бы не знал, что смогу сказать нечто новое об одном из самых страшных периодов жизни моей страны, периода Позднего сталинизма. Я бы не стал писать эту книгу, если бы не осознавал необходимость отдать должное тем людям, которые в момент опасности нашли в себе силы победить страх перед палачами и понять, что от их поступков зависит не только судьба их самих и ближайшего окружения, но и судьба народа, к которому они принадлежали. Я писал эту книгу с определенным намерением изложить мое мнение о Позднем Сталинизме» и о евреях, повернувших ход «советской истории». Эта книга – мой долг перед памятью, как близких мне, так и совершенно незнакомых людей, силой обстоятельств оказавших свое влияние на ход истории.

Надо отметить, что эта книга не укладывается в рамки определенного жанра. Это и документальная публикация, и научно-историческое исследование, и мемуары, и историография, и, даже, острая полемика. Я бы отнес жанр книги к научно-исторической прозе. В моей работе не меньше чем три книги: книга злейшем недочеловеке Сталине и его безропотных, покорных холопах; книга о антисемитизме, как основе внутренней и внешней политики в СССР и о еврейском сопротивлении, сыгравшим ключевую роль в том, что сталинские планы не успели осуществиться; наконец, книга о провалившихся планах окончательного уничтожения еврейского народа – юдоциде.

 

 

2. Сталин спешит! Вместо «Дела ЕАК»
организуется «Дело врачей-вредителей»

 

Пошел 1952 год – пятый год с начала осуществления сталинского плана создания из евреев «врагов народа» , насаждения тотального страха в стране. Сталин недоволен: карательные органы не выполнили в срок поставленную перед ними задачу. Надо наверстывать упущенное время, надо искать взамен евреев из ЕАК новых «козлов отпущения», заставить их согнуться под нажимом карателей. Выполнить и реализовать один из важных составляющих подготовки к войне. Приходится начинать все сначала.

Вместо «Дела ЕАК» родилось «Дело врачей-вредителей», «убийц в белых халатах». Сталин разворачивает его по тому же, знакомому нам с З0-х годов сценарию, опять демонстрируя закомплексованность и суеверие, свой индивидуальный «преступный почерк».

Вместо посаженных в тюрьму следователей во главе с Абакумовым, не выполнивших приказаний Сталина по подготовке открытого судебного процесса над деятелями ЕАК, создается специальная следственная группа во главе с М. Рюминым, которая и принялась ретиво за дело. Игнатьев и Рюмин регулярно докладывают Сталину о развивающемся «Деле врачей-вредителей», представляя хозяину «факты» о злонамеренности кремлевских эскулапов.

Для дальнейшего развития «Дела врачей» следствию понадобился «обличитель». Эта фигура играет очень важную роль, как во время следствия, так и в процессе судебного разбирательства, особенно открытого. Такие «обличители» были во всех проходивших ранее политических процессах и, как пра­вило, выбирались из числа обвиняемых Так на процессе Г.Е. Зиновьева, Л.Б. Каменева и других  («Антисоветский объединенный троцкистско-зиновьевский центр», 1936 г.) обличителями  были С.В. Мрачковский, В.П.Ольберг, Фриц-Давид или И.Круглянский и Н.Л.Лурье) На основании показаний обличителей, был вынесен обвинительный приговор и всех проходивших по делу расстреляли.  У Ю.Л. Пятакова  («Параллельный антисоветский троцкистский центр», 1937 г.); «обличителем»  был К.Б. Радек. На суде над Н.И. Бухариным и А.И. Рыко­вым («Антисоветский правотроцкистский блок», 1938 г.) «обличителем выступал– В.Ф. Шарангович Обличителем в «Деле ЕАК» стал И.С. Фефер.

«Обличителя», как правило, арестовывали раньше основных обвиняемых. Таким образом, первый удар приходился на него, и он ломался, либо, поддавшись на уговоры, обещания, а чаще под пытками, становился послушным исполнителем воли следственных органов и судей. Такой «обличитель» всегда находился здесь же, в тюрьме, под рукой у следователей, для обработки других арестованных, а иногда и становился основной фигурой в ходе следствия, а затем и суда. Таким обличителем в «Деле врачей» должна была стать моя мама - Евгения Федоровна Лифшиц. Очень подходящая личность для этой роли. Она многие годы работала в Лечсанупре Кремля, диспансерно наблюдала и лечила детей и внуков самой привилегированной советской партийной и государственной верхушки. Среди ее пациентов – отпрыски Сталина, Молотова, Кагановича, Микояна, Орджоникидзе, Маленкова, Первухина, Тевосяна, Димитрова. Помимо этого, семья Е.Ф. Лившиц находилась в близких и дружественных отношениях с семьями М.С. Вовси, Я.С. Темкина, Б.Б. Когана (все – будущие обвиняемые по «Делу врачей-вредителей»). Сначала ее уволили с работы (конец 1951 г.), придравшись к, якобы, некорректному обращению с самим Л.М. Кагановичем в споре с ним по поводу лечения его внуков, а потом, 4 июня 1952 г., ее арестовали – за полгода до ареста основных обвиняемых на будущем процессе врачей. Ей предъявили обвинение в том, что она, по указке М.С. Вовси, «проводила вредительское лечение» детей и внуков членов правительства.  «Обличитель» должен вывести на чистую воду всех этих «подонков» нашего социалистического общества, этих «убийц», «террористов», действующих под маской профессоров-врачей, которые уже много лет как «сокращают жизнь», «неправильно, преступно» лечат наших руководителей партии и государства, наших доблестных генералов. И все это делается по заданию американских агрессивных кругов, которые ненавидят нашу страну, идущую семимильными шагами к светлому будущему – коммунизму. Сталин, наш вождь и учитель, неоднократно напоминает народу и карательным органам о «вражеском окружении». Товарищ Сталин наголову разбил оппортунистическую теорию о затухании классовой борьбы по мере наших успехов. «Это не только гнилая теория, но и опасная теория, ибо она усыпляет наших людей, заводит их в капкан…», говорит товарищ Сталин. Вот она, идеологическая основа будущего «Дела врачей-вредителей». Им, сотрудникам следственного отдела 2-го Главного управления МГБ СССР, выпала высокая честь «всемерно усиливать революционную бдительность и зорко следить за происками врага». Пора претворять в жизнь предначертания нашего вождя, Великого Сталина…

Майор Зотов, которому поручено вести дело Лившиц Е.Ф. хорошо ориентирован о предстоящих планах Лубянки: в будущем «Деле врачей-вредителей» врач-педиатр Лившиц Евгения Федоровна должна исполнить важную роль – роль обличителя. Она, Лившиц Евгения Федоровна, очень подходила для осуществления первого, подготовительного этапа «Дела врачей-вредителей». Врач-педиатр, последнюю половину своей врачебной деятельности – десять лет – работала в Лечебно-санитарном управлении Кремля, в поликлиническом его отделе, в так называемой «нулевой группе», обслуживающей отпрысков наиболее видных деятелей партии и правительства. По роду своей деятельности она обслуживала больных и здоровых детей на дому. Среди ее пациентов были дети и внуки:

Cталина И.В. – в то время Генерального секретаря ЦК, Председателя Совета Министров СССР, члена Политбюро ЦК;

Первухина М.Г. – в то время заместителя Председателя Совета министров СССР, члена Президиума ЦК;

Тевосяна И.Ф. – в то время заместителя Председателя Совета министров СССР и одновременно министра черной металлургии СССР,

Димитрова Г. – к тому времени недавно (1949 г.) умершего деятеля болгарского и международного коммунистического движения, члены семьи которого оставались на обслуживании в Лечсанупре Кремля;

Попова Г.М. – в то время председателя Мосгорисполкома и 1-го секретаря МК и МГК. Одновременно секретаря ЦК ;

Кагановича Л.М. – в то время бывшего зам. Председателя Совета Министров СССР и одновременно председателя Госснаба СССР, члена Политбюро ЦК КПСС;

Пономаренко П.К. – в то время секретаря ЦК и одновременно министра заготовок СССР;

Дзержинского Ф.Э. – участника Октябрьской революции, председателя ГПУ, ОГПУ, умершего в 1926 году, члены семьи которого оставались на обслуживании в Лечсанупре Кремля;

Андрианова В.М. – в то время члена ЦК КПСС;

Андреева А.А. – в то время заместителя Председателя Совета Министров СССР, члена Политбюро ЦК КПСС;

Щербакова А.С. – в то время начальника Главполитуправления Советской Армии, зам. наркома обороны, начальника Совинформбюро, член Политбюро ЦК;

Маленкова Г.М. – в то время секретаря и члена Оргбюро ЦК КПСС

Жукова Г.К. – в то время маршала СССР, Главкома сухопутных войск и зам. министра вооруженных сил;

Сафонова Г.Н. – в то время Генерального прокурора СССР;

Микояна А.И. – в то время заместителя Председателя Совета Министров СССР, члена Политбюро ЦК,

Малика Я.А. – в то время зам. министра иностранных дел СССР, представителя СССР в Совете Безопасности ООН, кандидата в члены ЦК

Жданова А.А. – в то время уже умершего, занимавшего до смерти пост секретаря ЦК по идеологическим вопросам, Председателя Верховного Совета СССР, члена Политбюро ЦК, семья которого оставалась на обслуживании в Лечсанупре Кремля.

Сталина В.И. – в то время генерала авиации, командующего ВВС Московского военного округа;

Бонч-Бруевича В.Д. – видного партийного и государственного деятеля;

Куйбышева В.В. – в то время уже умершего, занимавшего до смерти пост зам. Председателя СНК, члена Политбюро ЦК, семья которого оставалась на обслуживании в Лечсанупре Кремля; и др.

Так что по замыслу организаторов «Дела» террористическая деятельность Е.Ф. Лившиц и осуществление ею предумышленного, вредительского лечения, нанесения вреда здоровью пациентов непосредственно касались самого священного объекта – детей наших руководителей партии и правительства! Это – первое.

Второе, очень важное обстоятельство, выдвинувшее Лившиц  на роль «обличителя», - это то, что ее семья в течение многих лет была связана дружескими и профессиональными узами с Мироном Семеновичем Вовси – будущим «руководителем» выдуманной МГБ «террористической организации».

ПОМ. НАЧ. ОТД. СЛЕД. ГЛ. УПР. МГБ СССР» майор Зотов рьяно принялся за порученное ему ответственное задание. Ведь он должен был не только изобличить врача Лившиц в «содеянных преступлениях», но и обязан был раскрыть их корни, заставить ее покаяться перед судом и всем советским народом, и, что самое главное, – обличить тех, кто ее толкнул на преступления, руководил ею.

И на нее обрушивается весь комплекс пыточных методов среди которых на главном месте отсутствие сна.

Вместо 72-х часов сна, отведенных тюремным режимом, ей было отпущено всего 8 часов. Она боится, что она, женщина, к тому же больная, не сможет противостоять здоровым мужикам из 2-го СЛЕД. ОТД., не сможет выдержать методики принуждения, отработанной годами в ГЛ. УПР., возглавляемого бандитами из МГБ СССР. После двух недель истязаний она не выдержала, сорвалась и совершила попытку покончить жизнь самоубийством – неслыханное происшествие в стенах внутренней тюрьмы на Лубянке. 14 июня, на десятый день пребывания на Лубянке она при помощи косынки и зубной щетки, наложенных на шею перекрывает дыхание и кровообращение. В результате потеря зрения и речи - последствия кровоизлияния в мозг.

Даю небольшую справку: история Внутренней тюрьмы на Лубянке знает только два таких случая. В обнаруженной в архиве НКВД книге регистраций происшествий Внутренней тюрьмы ГУГБ НКВД СССР с декабря 1934 г. по март 1937 г. зафиксирована попытка покончить жизнь самоубийством М.Н. Рютиным и А.Н. Слепаковым (сентябрь 1936 г.). В дальнейшем ни одного подобного случая зафиксировано не было . Я же нашел в воспоминаниях И. Шихеевой-Гайстер описание такого случая, произошедшего в камере на Лубянке.

Режим Внутренней тюрьмы был перестроен так, что исключал всякую возможность самоубийства подследственного. Наблюдение над заключенными в камерах Внутренней тюрьмы производилось неусыпно, ежеминутно, круглосуточно. Арестованный лишен был всякой возможности как-то оборвать свою жизнь: у него отбирали ремень, брючные подтяжки, бюстгальтер, срезали все пуговицы (чтобы не мог заглотнуть), отбирали шнурки от ботинок, не говоря уже о режущих предметах, а очки выдавали по мере необходимости, под контролем охранника. 14 июня 1952 года не на высоте оказались многоопытные тюремщики из Внутренней тюрьмы МГБ СССР на Лубянке!

Через неделю она вновь за столом следователя и, несмотря на тяжелый психический статус, смогла оценить ситуацию, в которую вогнал ее следственный процесс со стойками, карцером, побоями, отсутствием сна. И она, в дополнение к тяжелейшему физическому и психическому состоянию, аггравировала (aggravatio – сознательное преувеличение болезненных явлений) свой медицинский статус и представила тюремщикам-следователям и тюремным медикам такой букет симптоматики в течении трех последующих дней, что те от нее вынуждены были отступиться. А это значит в подготовке «Дела врачей» опять затяжка! Обещание начальству к сентябрю подготовить «обличителя» под угрозой срыва. Следователь 2-го Главного управления Министерства госбезопасности СССР спешит. Потерян для следствия целый месяц. Начальство нервничает. И тогда на сцену выводят Л.Ф.Тимашук. Она готова дать материал для разжигания ненависти против «врачей-убийц». Но дать следственный материал о наличии руководящего начала со стороны М.С. Вовси, Я.С. Темкина, Б.Б. Когана ей «не по плечу», и выступить в качестве «обличителя» она не может. Не потому, что не сможет – сделает она все, что от нее потребуют. Но какие у нее, рядового лабораторного работника, связи с «террористической головкой»? Никаких. Она может сыграть на будущем открытом процессе роль «доносителя», но не «обличителя».

Маму поместили для лечения последствий суицида и, главным образом, на экспертизу в Институт судебной психиатрии им. Сербского, где она находилась с 18 августа по 19 сентября 1952 г.

В психиатрическом стационаре мама продолжает аггровировать  - скандалит, отказывается принимать пищу, конфликтует с медицинским персоналом. Приставленный к ней «медицинский надзиратель» из сотрудников ее регулярно избивает, таскает за волосы.

На прогулке мама  познакомилась с больной, которая поведала ей о страшных условиях  содержания арестованных в психушках . И мама прекратила симуляцию,  объявила, что она  психическим заболеванием не страдает, начала нормально питаться, ходить гулять, прибирать в палате, начала заниматься зарядкой. На специальной медицинской комиссии Лившиц Евгению Федоровну  признали  вменяемой в отношении инкриминируемого ей деяния, совершенного вне какого-либо болезненного расстройства психической деятельности, и она была переправлена обратно в Лубянскую тюрьму.

20 сентября 1952 г. на первом же допросе следователь Зотов задает ей вопрос: «8 августа 1952 года вы просили предоставить вам возможность собраться с мыслями с тем, чтобы вы смогли дать развернутые показания о своей преступной деятельности. Такая возможность у вас была. Что желаете сообщить следствию?

Ответ: Я дала следствию подробные показания о всех совершенных мною преступлениях и дополнить чем-либо свои показания не могу.

У следователей кончилось терпение, тем более что следствие по готовящемуся врачебному делу вплотную приближалось к аресту основных фигурантов этого дела, а на них материала от мамы нет как нет . Далее следует  почти трехмесячная серия допросов. Опять пытки, более изощренные, но более осторожные – ведь на суд нужно представить не психически ненормального человека, а такого, чтобы судьи поверили ее обличительным показаниям, если, конечно, удастся из нее что-то вытянуть. За это время арестованная Лившиц Е.Ф претерпела 32 допроса, из них 20 ночных. Вместо положенных Лубянским  тюремным распорядком из 240 часов сна  маме была отпущена только половина. К этому прибавьте 20 дней (более 400 часов) карцера. Но ничего не получилось у Зотова, Приказание начальства сотворить из мамы «обличителя» оказалось невыполнимым.

Врач-педиатр Лившиц Евгения Федоровна не дала «следственного материала», нужного для организаторов «Дела врачей-вредителей», и была исключена из него. Уже после смерти Сталина и реабилитации «врачей-вредителей» Е.Ф. Лившиц была осуждена одной из последних троек Особого совещания по статье 58-10 за агитацию и пропаганду на семь лет лагерей (семь лет ей дали специально для того, чтобы не выпустить на свободу по «маленковской» амнистии, освобождавших тех, кто был осужден сроком до пяти лет).

В ноябре 1952г. начались аресты среди профессоров врачей. Первым 4 ноября был арестован профессор В.Н. Виноградов. Он был взят сразу после консультации высокопоставленного лица, прямо в Кремлевской боль­нице. За ним довольно «кучно» (в течение полутора недель) последовали остальные – М.С. Вовси, Б.Б. Коган, А.М. Гринштейн, В.Х. Василенко и др. Каждый арест сопровождался повальным обыском на квартире и на работе, продолжавшемся в отдельных случаях до суток. Все аресты производились согласно списку ведущих московских медиков, который ранее, в 1949 г., был составлен Рюминым как перечень лиц, сочувствующих Я.Г. Этингеру при его националистических разговорах, а сейчас стал списком террористов, планировавших убийство членов правительства, руководителей партии, генералитета и лично товарища Сталина.

В застенках Лубянки все арестованные врачи сразу подверглись угрозам, пыткам, лишением сна, что привело к сильному умственному и физическому истощению. По словам Игнатьева, Сталин требовал, чтобы для раскрытия деятельности врачей-террористов были приняты решительные меры, ведь, по его словам, их деятельность «уже давно не секрет». Почти каждый день Сталин проявлял интерес к ходу расследования дела врачей, разговаривая с министром Игнатьевым по телефону и иногда вызывая его к себе в кабинет. Как правило, Сталин разговаривал в сильном раздражении, постоянно выражая неудовлетворенность ходом расследования. Он ругался, грозил и, как правило, требовал, чтобы заключенных избивали.

В результате в следственных делах появились абсурдные протоколы с признанием в том, что обвиняемые являлись руководителями террористической группы, что эта группа была укомплектована еврейскими террористами, что ее участники решили бороться с советской властью такими крайними мерами, как неправильное лечение с целью ухудшения здоровья лидеров государства. Признания подследственных были необходимы Сталину, потому что еврейская природа заговора не должна была вызывать сомнений ни у судей, ни у народа. 14 ноября 1952 г. Рюмина отстраняют от следствия и увольняют из органов. Сталин, раздраженный главным образом медлительностью «следственной телеги», приказал Игнатьеву «убрать этого шибздика» из МГБ. Безграмотное ведение следствия, выколачивание Рюминым из заключенных бессмысленных показаний, невозможность добиться от врачей признания в сионистском заговоре, необходимом Сталину, вывело вождя из себя. И ОН разражается грозным «Постановлением Совета министров СССР»:

Начальником следственной части и прямым руководителем следствия по «Делу врачей-вредителей» вместо Рюмина назначается С. Гоглидзе. Он, по приказу вождя, усугубляет предлагаемую Сталиным вину только что собранных на Лубянке профессоров-врачей и инкриминирует им «шпионский антигосударственный заговор», руководимый западными спецслужбами

В развитие этого абсурда, 13.1.1953 в газете «Правда» появляется  ХРОНИКА:

 

Арест группы врачей-вредителей

Некоторое время тому назад органами государственной безопасности была раскрыта террористическая группа врачей, ставивших своей целью, путем вредительского лечения, сократить жизнь активным деятелям Советского Союза.

В числе участников этой террористической группы оказались: профессор Вовси М.С., врач-терапевт; профессор Виноградов В.Н., врач-терапевт; профессор Коган М.Б.; врач-терапевт; профессор Коган Б.Б., врач-терапевт; профессор Егоров П.И., врач-терапевт; профессор Фельдман А.И., врач-отоларинголог; про­фессор Этингер Я.Г., врач-терапевт; профессор Гринштейн А.М., врач-невропатолог; Майоров Г.И., врач-терапевт.

Документальными данными, исследованиями, заключениями медицинских экспертов и признаниями арестованных установлено, что преступники, являясь скрытыми врагами народа, осуществляли вредительское лечение больных и подрывали их здоровье. <…> Преступники признались, что они, воспользовавшись болезнью товарища А.А. Жданова, неправильно диагностировали его заболевание, скрыв имевшийся у него инфаркт миокарда, назначили противопоказанный этому тяжелому заболеванию режим и тем самым умертвили товарища А.А. Жданова. Следствием установлено, что преступники так же сократили жизнь товарища А.С. Щербакова, неправильно применяли при его лечении сильнодействующие лекарственные средства, установили пагубный для него режим и довели его таким путем до смерти.

Врачи-преступники старались, в первую очередь, подорвать здоровье советских руководящих военных кадров, вывести их из строя и ослабить оборону страны. Они старались вывести из строя маршала Василевского А.М., маршала Говорова Л.А., маршала Конева И.С., генерала армии Штеменко С.М., адмирала Левченко Г.И. и других, однако арест расстроил их злодейские планы и преступникам не удалось добиться своей цели.

Установлено, что все эти врачи-убийцы, ставшие извергами человеческого рода, растоптавшие священное знамя науки и осквернившие честь деятелей науки, состояли в наемных агентах у иностранной разведки. <…>. Следствие будет закончено в ближайшее время. (ТАСС).

 

На самом деле, арестованные по делу Я.С. Темкин, Б.Б. Коган, А.И. Фельдман, А.М. Гринштейн, а также другие врачи не дали признательных показаний. Они категорически отрицали «связь с еврейской буржуазно-националистической организацией “Джойнт”» и не признавались в террористических целях и шпионаже. Не работали на сталинские руководящие указания о наличии врачебного заговора против деятелей партии и показания уже умершего Я.Г. Этингера. Не было каких-либо подтверждений утверждениям Рюмина, что Я.Г. Этингер был террористом. Никто из следователей не мог сказать, найдутся ли такие показания вообще.

Январь 1953 года. «Дело врачей-вредителей» продвигалось к своей заключительной фазе – открытому показательному процессу. Это означало, что надо активизировать пропагандистскую кампанию и включить в нее такой элемент, который не только одобрил бы вынесенное судом обвинительное заключение, но и поддержал намеченные Сталиным карательные меры, в том числе депортацию евреев из промышленных зон страны. Развернутая на страницах газет и журналов с помощью штатных журналистов вакханалия чудовищных обвинения против арестованных профессоров-врачей, очерняющая медицину и вызывающая ненависть к евреям-медикам и евреям вообще, Сталину была недостаточна. Он потребовал, чтобы группа высокопоставленных деятелей науки и культуры еврейской национальности написала покаянное письмо, оправдыва­ющее его планы, как это было и раньше, в тридцатых годах, при подготовке и проведении организованных им политических процессов. Опять в ход запущен знакомый криминальный почерк преступника, позволявший действовать по единой, не знавшей ранее провалов, схеме.

Покаяние должно исходить от евреев. Итак, обратимся к «Делу врачей-вредителей». Сталинские мероприятия, как и в довоенное время, осуществлялись почти без изменений: те же подходы, та же методика их реализации – такова особенность криминального почерка преступника. Вот на этом фоне и рождалось «Письмо в редакцию «Правды». Сталину, как уже отмечалось выше, было явно недостаточно всех проводимых в преддверии открытого показательного процесса над «врачами-убийцами» мероприятий. Он потребовал, чтобы представители еврейской элиты, им обласканной (ученые, общественные деятели, военные, писатели, артисты, крупные производственники, всевозможные лауреаты и т.д.), написали и подписали покаянное письмо.  

Анализ текста всех трех вариантов показывает их коренную трансформацию: от агрессивного «Исходного», написанного Михайловым, – сослать евреев для освоения «просторов Восточной Сибири, Дальнего Востока и Крайнего Севера», до безобидной просьбы в «Исправленном» – разрешить «издание в Советском Союзе газеты, предназначенной для широких слоев еврейского населения в СССР и за рубежом». Наше предположение заключается в том, что эту перемену, на свой страх и риск, осуществили те евреи, на которых волей Сталина была возложена обязанность создать «Письмо-обращение…». Ниже я обосновываю свое мнение.

О содержании письма в пересказах сразу стало известно в еврейских кругах Москвы, что вызвало панику, так как неприкрыто предвещало расправу не только над осужденными, но и над всеми евреями.

 

Смерть узурпатора

"Письмо-обращение высокопоставленных евреев в газету ”Правда”» - у Сталина на ЕГО рабочем столе, рядом – адресованное ЕМУ послание Эренбурга. ЕМУ уже доложили, что Эренбург поставил свою собственноручную подпись в подписном листе. Сталин бегло просмотрел и то, и другое. Письмо, которое в сопроводительной записке было обозначено как «Проект обращения еврейской общественности в “Правду”», даже при беглом прочтении ЕМУ опять не понравилось. ОН просил «учесть» замечания Эренбурга, а они «Письмо-обращение» полностью переделали. Надо начинать заново, но он отложил все на пару дней, так как чувствовал себя плохо – болела голова, «мушки» перед глазами, ноющая боль в левой руке.

28 февраля – суббота. Встав позже обычного, Сталин почувствовал, что незаметно вошел в норму, настроение поднялось. После завтрака он внимательно прочитал сводки из Кореи и протоколы допросов «врачей-отравителей» – М. Вовси, П. Егорова, А. Бусалова, Б. Когана, А. Гринштейна, оставленные ему для ознакомления после последнего посещения замнаркома МГБ. Погулял, почистил от снега дорожку возле дальней беседки, потом отправился в Кремль, где, немного поработав, посмотрел кинокартину. На дачу в Кунцево вернулся только к полуночи. Сразу пошел в кабинет. ОН вновь перечитал «Письмо-обращение». В присланном виде оно ЕГО не устраивает. В нем нет нужного ЕМУ осуждения врачей-вредителей, бывшего в предыдущих вариантах. Эти «заумные» редакторы-евреи ни слова не написали о вражеском окружении и необходимости повышения бдительности. Они что, не читают газет или умышленно «забыли» его изречение, многократно повторяемое: «Наши успехи ведут не к затуханию, а к обострению борьбы. Чем усиленнее будет наше продвижение вперед, тем острее будет борьба врагов народа». Ведь этот лозунг, часто повторяемый в течение четверти века после ЕГО выступления в 37-м году «О недостатках партийной работы и мерах ликвидации троцкистских и иных двурушников», был ведущим в ЕГО внутренней политике. Ничего не изменилось и не должно меняться. А как хорошо ОН тогда его сформулировал: «Пока существует капиталистическое окружение, будут существовать у нас вредители, шпионы, диверсанты и убийцы, засылаемые в наши тылы… Этих господ придется громить и корчевать беспощадно». Это ЕГО изречение должно быть ключевым в прокурорской обвинительной речи на открытом судебном процессе над врачами. Кому это поручить? Опять надо будет привлечь Януарыча! Беспринципный, но верный златоуст! Сделает все, что ему прикажу.

«Давайте поразмыслим», «давайте разберемся» – кому нужны их мысли, когда им отведена роль исполнителей. Очень много взяли на себя эти еврейские редакторы-националисты, а Эренбург – так прямо распоясался. Не оценил он ЕГО подарка – лауреатом ЕГО премии Мира стал, а благодарности никакой!

Отложим работу над текстом письма до завтра. Утро вечера мудренее. Нечего себе портить настроение, да и гости уже собрались. Выпьем, обсудим, посоветуемся. Хрущев и Маленков в этом деле не помощники – хотя и в курсе, ведь подписали они решение Бюро 9 января. Булганин, может быть, – ему же поручена организация депортации, а вот Берия – это профессионал высокого класса: жесток, коварен, безнравственен. И пообщаться с ним можно по-грузински. А этих жидовских щелкоперов пора “к ногтю”...

…Но завтрашнего «рабочего» утра для НЕГО уже не было!!!

 

 

3. Дни, часы, минуты

 

Писать надо только тогда, когда каждый раз,

обмакивая перо, оставляешь в чернильнице кусок мяса.

Л.Н. Толстой

Первый удар

 

13 января 1949 года. Сегодня я с моим другом Левой приглашен на семейное торжество к Любочке Вовси. Нас связывают с этим домом, с Мироном Семеновичем и Верой Львовной Вовси, работа и дружба наших родителей. А с Любочкой я вообще «рос в одной коляске». В их доме меня в шутку называли «зятек». Договорились, что после работы я заскочу к Левке домой, и мы вместе отправимся на вечеринку, благо идти недалеко – с Большой Молчановки до Серебряного переулка. Так получилось, что на работе я освободился раньше намеченного срока и, чтобы застать дома Леву, звоню по телефону.

– Левушка, я выезжаю. Что купить?

На той стороне сдавленный голос друга:

– Давай встретимся на Арбатской площади, там решим…

Почему надо было встречаться на Арбатской площади, а не дома? До вечеринки еще часа два, погода не ахти, дождь с мокрым снегом... Но раз просит, значит, так надо. Прихожу в условленное место. Лева там.

– Я к Вовсям не пойду. Сегодня ночью арестовали папу. Да и нам, видимо, надо прекратить встречаться. Ты ведь работаешь в секретном учреждении. Я и мама думаем, что все очень скоро выяснится, и папа будет дома. А ты иди, нельзя не идти. Там ничего не говори.

Иду по извилистому родному Арбату. В голове мешанина. Почему его забрали? В моем представлении Борис Абрамович – человек высочайшей честности, преданный своей больнице, которую сделал ведущим лечебным учреждением не только в Москве, но и во всей стране. В голове мелькают картинки немногочисленных встреч с ним в их большой темноватой квартире. Однотонные, покрытые масляной краской стены, спартанская обстановка. Предметом постоянных шуток был старый Левкин диван с выпирающими пружинами. Я всегда с трудом укладывал свой зад между ними. Запомнились строгие пронзительные глаза Бориса Абрамовича, казалось, видевшие тебя насквозь. Однажды, перед очередными выборами в Верховный Совет, я принес Левке новый предвыборный анекдот. Борис Абрамович дома. Спешу рассказать анекдот и ему: протягиваю папиросную коробку, открываю крышку со словами – «прошу вас, выбирайте», а в коробке одна-единственная папироса… Борис Абрамович поднимает глаза. В них – осуждение, упрек. Мне становится неловко за мальчишество по отношению к чему-то мною непонятому и неоцененному, за бестактность. Я быстро ретируюсь в комнату Левки, вечер испорчен. Поскорее сматываюсь домой.

…Почему-то всплывает картина похорон Михоэлса. Год тому назад. Все семейство Шимелиовичей едет прощаться с великим артистом в еврейский театр на Малой Бронной. Берут и меня с собой. Семья Шимелиовичей в почетном карауле, я – рядом с Юлей, сестрой Левы, стою у гроба. Передо мной лицо покойника с толстыми слоями грима. Множество народу. В зале, в первом ряду, знакомые лица – Вовси Мирон Семенович, подальше Вера Львовна. Ищу глазами Любочку. Не вижу. Потом вспоминаю – она в Ленинграде. На траурный митинг не остался. Далек я был от всего того, что там говорилось...

...Заворачиваю в Серебряный, подхожу к подъезду. Сзади подкатывает машина с Мироном Семеновичем.

– А, зятек! Чего так поздно? Я звонил домой – все уже в сборе. А где Лева?

Мы входим в темный подъезд.

– Мирон Семенович, я наверх не пойду, не могу. Сегодня арестовали Бориса Абрамовича.

Я увидел, как лицо Мирона Семеновича стало сначала бледным, потом белым, потом серым, а потом мертвым. В глазах растерянность. Это было страшно, очень страшно. Он как-то весь сник, сгорбился и, не говоря ни слова, потащился наверх.

 

Обыск

4 июня 1952 года. Почти рассвело. Вот уже четыре часа как идет обыск. Переворачивают все вверх дном. Копа­ются в столах, перетряхивают постельное белье, прощупывают (слава богу, не вспарывают) подушки. Каждую книжку (а библиотека у нас довольно большая) просматривают по страничке. Методика просмотра книг у них отработана: какое-то движение, и страницы книги раскрываются веером, и если между ними лежит какая-то бумажка, она тут же вылетает. Отодвинуты все шкафы, тахта поставлена набок и снизу сорвана ткань, прикрывавшая пружины. Мою комнату обыскивает молодой оперативник. Временами наведывается еще один, главный над ними.

Маму увели сразу. Вся процедура ареста не заняла и десяти минут. Позвонили в дверь, как только в квартире выключили свет. Открыл дверь – на лестничной площадке человек десять крепко сколоченных верзил в штатском, растерянный домоуправ и молодой, почти мальчишка, солдатик. Отталкивают меня от двери, предъявляют ордер на арест. Короткое прощание с мамой, взаимные заверения в том, что это ошибка, что все выяснится очень скоро. И последние слова мамы: «Вот она – благодарность за честную работу».

Процедура обыска отработана и соблюдается неукоснительно. Нас – меня, Лору, мою жену (мы только два месяца как женаты) и бабушку 74-х лет – распределяют по разным комнатам: меня – в кабинет, бабушку – в столовую, где в алькове стоит ее кровать, Лору – в мамину спальню. Общение исключено. Выйти из комнаты можно только в сопровождении и то по особому разрешению старшего. От нервного напряжения часто хожу в туалет. Моего охранника это раздражает. Процедура похода тоже отработана: дверь открыта настежь, сзади стоит страж. Ну, а если приспичило справить большую нужду, то он впереди, вкушает все удо­вольствия. Ничего не поделаешь – инструкция.

Любая вещь, которая у них вызывает подозрение или намечена на изъятие, кладется на большой обеденный стол, что стоит в столовой. Там в первую очередь оказались записные книжки – мамины, мои, бабушкины, портативная пишущая машинка, мамины врачебные принадлежности: фонендоскоп, прибор для измерения кровяного давления, халат и книги с латинским шрифтом.

Обшарили и меня, хотя все на виду, я как был в пижаме, так в ней и остался. Слышу, как отодвигают мебель в столовой. О чем-то говорят с бабушкой. Жену не вижу – она в дальней маминой комнате, где перебирают платяной шкаф.

Часов в восемь утра приезжают две МГБэшницы,, проходят к бабушке. Слышу, она что-то им говорит. Долго не задерживаются и уезжают. Время от времени слышу, как бабушку тоже водят в уборную. Она просит закрыть дверь, но они непреклонны, и старая женщина справляет нужду под бдительным оком молодого мужика.

Мне все эти игры кажутся смешными, и я отпускаю шуточки. Пытаюсь держаться спокойно, даже иногда бравирую, что вызывает неудовольствие у моего охранника. Ну что они могут у нас найти? И вся процедура такого тщательного обыска вызывает у меня злорадство по поводу их бесплодных попыток что-либо найти. Зря тратят время.

Начальник и «мой» сотрудник перебирают библиографическую картотеку с названиями статей, связанных с моей работой. Требуют перевода карточек и рефератов, написанных не по-русски.

Из столовой слышу голос:

– Товарищ майор, здесь нашли иностранные деньги.

– Клади их на стол, я потом подойду, сейчас занят!

Деньги? Иностранные? И вдруг в памяти всплывает более чем десятилетней давности довоенный случай, когда я, еще мальчишкой, зачем-то роясь в платяном шкафу, наткнулся на пачку долларов, обернутую в тряпочку. Тогда я даже не понял, что это за деньги. А теперь осознал, чем грозит эта находка. У мамы – доллары! Не надо совершать никаких антигосударственных проступков. Доллары дома, да хоть бы одна долларовая бумажка – антисоветская крамола, неоспоримая улика шпионажа, вредительства и всего того, что тебе захотят приписать. Черт их знает, зачем они нам понадобились, эти доллары, зачем их хранили столько лет, видимо, и в эвакуацию таскали. Что на них можно купить? Вот вляпались, так вляпались! Наигранного спокойствия как не бывало. Нужно всеми способами проникнуть в столовую и самому увидеть эти проклятые доллары на столе, где собираются все улики против мамы.

Но предлога зайти в столовую, хоть умри, нет. Увеличивается лишь частота посещений уборной.

Часа через три в сопровождении МГБэшника, меня вызывают в столовую присутствовать при опечатывании маминой комнаты. Бросаю взгляды на стол – долларов не видно, наверно, они под наваленными вещами.

Обыск окончился часам к пяти вечера. Мы все собираемся в столовой. Бабушка как лежала на своей кровати, так и лежит, временами издавая стоны и что-то бормоча. Еще бы! Арестовали дочь, с которой она прожила всю жизнь. А жизнь ее была нелегкой. Очень рано осталась вдовой с тремя детьми на руках, без образования. Детей надо было выводить в люди, и она, выучившись на фармацевта, во времена НЭПа приобрела аптеку. А потом ходила в «лишенках» – был такой термин для лиц, лишенных выборных прав. Вот оттуда, видимо, и доллары – остатки бывшего труда и иллюзорного благополучия.

Оформляют протокол изъятых вещей, все по списку берут со стола и складывают в мешок. Вот и пункт: «Деньги иностранные»... На столе - кучка металлических монет. Это папино детское увлечение нумизматикой. Несколько медных и алюминиевых монеток. Где же их нашли? А я-то думал, что нашли доллары. Вот это обыск, вот это специалисты! Я об их существовании забыл. А они откопали! Ну и мастера!

Все волнения из-за долларов, мучившие меня почти все время обыска, мгновенно улетучились. Я с радостью подписываю протокол, услужливо помогаю собрать реквизируемые вещи и даже выражаю благодарность за корректное поведение при обыске. И правда – никакого хамства с их стороны не было.

Уходят, хлопает дверь – и мы одни. Разор дома страшный. Начинаем все приводить в порядок, ставить на

 место.

– Послушай, бабушка, я еще до войны случайно наткнулся на пачку долларов. Слава богу, что их не было. Вот был бы ужас, если бы они сохранились до сих пор и их бы нашли.

– Вот они, – и бабушка вынимает из-под ночной рубашки и протягивает мне трясущейся рукой пачку, завязанную в ту же тряпицу, которую я видел когда-то.

– Доллары! У тебя? Тебя же обыскивали те две бабы, что приезжали утром. И как же тебе удалось?..

– Как только они пришли арестовывать, я успела вытащить их из шкафа и держала под подушкой, а когда ходила в уборную, прятала под рубашку, а в это время они обыскивали кровать. А когда были эти женщины, деньги опять лежали под подушкой.

И тут со мной случился самый настоящий истерический припадок – я хохотал, целовал бабушку, кричал на нее, плакал, опять хохотал. Да, смеялся! Старая бабка водила за нос все МГБ! Вот так бабушка! История должна о ней знать – Фаня Львовна Лившиц, по паспорту – Фейга Лейбовна.

Держу пачку в руках - а вдруг... вдруг они вернутся?

Бегу в уборную. Скорее, скорее. Вот сейчас раздастся звонок в дверь, а доллары у меня в руках. Рву на части, бросаю в унитаз, спускаю воду. А куча разорванных долларов не сливается, а только всплывает. Дергаю цепочку опять – нет воды!

Черт побери, вода набирается слишком медленно. Рукой проталкиваю деньги. Еще раз дергаю цепочку, вода заполняет унитаз, но не проходит. Деньги забили слив. Шарю взглядом по уборной, чем бы протолкнуть. Но, слава богу, на сей раз вода уносит доллары в канализацию. Ноги не держат, сажусь на унитаз.

…Сколько там было долларов – не помню. Кажется, много. Вот бы их сейчас!

 

У замминистра здравоохранения

30 декабря 1952 года. Этот год поломал все мои планы: из Института биофизики, где я с успехом набрал значительный клинический материал по воздействию инкорпорированных радиоактивных веществ на человека, меня выгнали; эксперимент, который должен был подтвердить мои клинические разработки, застыл, а мои крысы, на которых были поставлены опыты, передохли; аппарат для оценки величины поглощенной дозы в облучаемом этими радиоактивными элементами теле человека, уже почти собранный, пылится в мастерской института… Мама сидит на Лубянке уже полгода. Зачем, для чего и почему – полное неведение! Только ежемесячные сторублевые передачи.

Доступ в институт мне закрыли просто и эффективно – аннулировали пропуск на проходной. Институт ведь секретный. Методика эта мне была уже знакома по тому, как меня выбросили из объекта № 3 на Челябинске-40, где я работал завздравпунктом. Тогда попытка связаться с местным начальством от завобъектом до начальника режима была безрезультатной – обращайтесь к своему непосредственному начальству, а мы, мол, ничего не знаем и говорить нам с вами не о чем. Секретность и еще раз секретность! (Потом мне конфиденциально сообщили, что вычеркнул меня из списка сотрудников, обладающих доступом к «Особой папке» – есть такая высшая ступень секретности, – самолично Л. Берия. Он лично курировал работу этого объекта, так как на нем готовили плутониевый и урановый заряд для атомных бомб. А моя работа по контролю за здоровьем сотрудников объекта без дозиметрических данных, хранящихся в этом документе, была бессмысленна.)

В то время моим прямым начальником был генерал Аветик Игнатьевич Бурназян, замминистра здравоохранения СССР, начальник 3-го Главного управления. Его кабинет находился в свободно посещаемом здании министерства на Рахмановском переулке, в центре Москвы, и вход к нему был свободный. Только секретарша, милая, доброжелательная Анастасия Петровна, преграждала путь в кабинет Аветика Игнатьевича. Она нас, сотрудников Клинического отдела Института биофизики, хорошо знала, так как приходилось бывать на совещании у замминистра неоднократно. Да и деньги за работу мы, ординаторы клиники, ежемесячно получали в министерстве.

В сентябре, после того, как арестовали маму и меня уволили из Института биофизики, я прямиком и пошел к Бурназяну. Принял он меня сразу, как только от него вышли очередные посетители. Зная его хорошее ко мне лично и к моей работе отношение, я попросил помочь мне устроиться на работу в каком-нибудь лечебном учреждении Москвы и сделать это служебным переводом. Так, чтобы «за кадром», для будущих моих медицинских начальников, осталась причина моего ухода из престижного института. Второй моей просьбой было зачислить меня в ЦИУ (Центральный институт усовершенствования врачей) на курсы специализации по рентгенологии, так как я на тот момент остался без врачебной специальности. Ведь о деле, каким я занимался в его ведомстве, никто не знал и не должен был знать. В медицине я был никто, и мои знания и опыт по лечению лучевой болезни были тогда никому не нужны, так как официально и такой болезни в мире не существовало. Аветик Игнатьевич очень сочувственно отнесся к моим просьбам, а также к той ситуации, в которой я очутился.

И действительно, благодаря его личному вмешательству я был определен служебным переводом на работу врача-терапевта поликлиники № 58 Киевского района г. Москвы, благо она была рядом с домом. Кроме того, он обещал меня включить в группу специализации по рентгенологии, которая начинает учебу 2 января, и мне остается только за день до начала учебы подойти к нему лично за направлением в ЦИУ. О маме он искренне посочувствовал, и на мои бодрые заверения, что она ни в чем не виновна и вот-вот ее освободят, подбодрил меня несколькими теплыми словами. Крепко пожав друг другу руки, мы расстались. Я был в полной уверенности, что моя будущая специализация в области рентгенологии вполне реальна.

И вот в канун нового 1953 года я пошел к замминистра здравоохранения за обещанным направлением на курсы рентгенологов. Вход в Министерство свободный, вход в приемную замминистра свободный, и я в предвкушении получения бумажки появляюсь перед светлыми очами милой Анастасии Петровны. Она все знает, она все помнит и сейчас доложит «шефу». Я даже не стал усаживаться на гостеприимно предоставленный мне стул в расчете на быстрое улаживание моей просьбы.

Анастасия Петровна появляется через несколько минут от Бурназяна и сообщает мне, что «шеф» занят и принять меня не может.

Как это не может? Ведь послезавтра начинаются занятия на рентгенологических курсах, куда он обещал меня направить. Может быть, бумажка уже готова, тогда я не буду его беспокоить своим присутствием?

Опять поход Анастасии Павловны в кабинет к «шефу» и с тем же результатом: принять не может, говорить мне с ним не о чем!..

Как это «не о чем»? Почти пять лет я вкалывал в его ведомстве и, говорят, неплохо. Мотался по командировкам по объектам, выполнял все его задания, числился в неплохих сотрудниках. А теперь, без специальности, остаюсь «на бобах». Мотаться по вызовам на дом, высиживать многочасовые приемы и оказывать помощь страждущим не зазорно, но я хочу быть рентгенологом. И он обещал. Всего-то и прошло три месяца, и вдруг – «разговаривать нам не о чем». Ничего себе новогодний сюрприз – «достойное» завершение этого недостойного года. Удар «поддых»! Когда его не ждешь – он особенно болезнен. И от кого удар – от самого Аветика (так мы его за глаза называли). Выше уже некуда. Значит, надо добиться, чтобы он меня принял, и напрямую выяснить отношения.

Хотя о каких «отношениях» может быть речь? Я только оперяющийся врач без специальности – он генерал, всеми уважаемый замминистра, глава всего медицинского обеспечения атомной проблемы страны. Неужели уходить несолоно хлебавши? Но ведь он мне обещал, лично меня заверил, что все будет в порядке с моим рентгенологическим обучением. И ведь выполнил он свое обещание с моим служебным переводом из института в районную поликлинику. Что же сейчас изменилось? И я решил ждать. Ведь рабочий день еще только начинается, и он наверняка появится в приемной. Вот тогда я и смогу задать ему мои вопросы.

Сижу. Сижу час, два. Была попытка написать ему письменную просьбу, но тоже окончившаяся безрезультатно. Он то принимает посетителей, то надолго остается один в кабинете. Но меня не принимает. Я сижу. Милая Анастасия Петровна нервничает. Несколько раз она обращалась ко мне с просьбой не настаивать на свидании с «шефом», освободить приемную от моего присутствия. Нет, я никуда не тронусь, мне необходимо пообщаться напрямую с замминистра.

Среди посетителей много знакомых, много сослуживцев по Москве, по Челябинску-40, по Лаборатории № 2, по Большой Волге. Часа в четыре, после очередного совещания, ко мне подходит Моисей Павлович Домшлак (мой идейный руководитель, один из ведущих радиологов страны) и просит не настаивать на свидании с Аветиком Игнатьевичем. Но его аргументация для меня невразумительна, и я вынужден ему в его просьбе отказать. Более того – пересел на стул рядом с выходной дверью, чтобы оказаться лицом к лицу, как только Аветик Игнатьевич захочет покинуть свою резиденцию.

Проходит еще пару часов. Сижу, но чувствую себя очень неуютно. Рабочий день на исходе. Последнее совещание уже длится около полутора часов. Приемная пуста – только я возле выходной двери да не смотрящая на меня насупленная Анастасия Петровна. Выйти даже на минутку не решаюсь, хотя давно уже необходимо облегчиться: организм-то работает, несмотря на ситуацию. Но ведь и Аветик Игнатьевич в таком же положении. Туалета у него в его кабинете нет и дополнительного выхода тоже. Я это точно знаю. Есть раковина для мытья рук. Может быть, он в нее…? Низ живота саднит, голова начинает кружиться от голода. Утром я даже не перекусил, спешил к началу рабочего дня на прием к замминистра. Жена наверняка волнуется – я же обещал отлучиться ненадолго. Злость постепенно и уверенно заполняет всего меня. Но обида диктует – сиди и жди, ты должен ему высказать все, что накопилось в связи с арестом мамы, увольнением из института, сломом всех планов.

Правда, в глубине сознания копошится мыслишка, что не все так просто с отказом Аветика принять меня для разговора. Ведь взял он меня в управление на работу после рекомендации М.С. Вовси и Б.А. Шимелиовича. Сейчас они тоже, как и мама, сидят на Лубянке. Вовси уже два месяца как арестован, а Б.А. Шимелиович третий год там, и о нем ни слуху, ни духу! Ну, они арестованы, а я-то здесь при чем? Скажи мне напрямую, а не через секретаршу или подсылаемых и уважаемых мною лиц. Я прошу теперь уже не о направлении, а о человеческом отношении. С рентгенологией покончено, во всяком случае сейчас, но мы ведь люди, есть же какие-то человеческие взаимоотношения.

Двери его кабинета открываются и, окруженный плотным кольцом прозаседавшихся, защищенный от меня их мощными телами, в приемной появляется Аветик Игнатьевич. Группа сплоченным строем движется к дверям.

Я подскакиваю со своего стула, кладу руку на ручку двери, преграждая им движение. «Защитная» группа распадается, и я остаюсь с глазу на глаз с Аветиком Игнатьевичем.

– Что ты от меня хочешь? Я тебе ничего не обещал, и разговаривать нам не о чем.

Срывающийся на визг голос Аветика и его дрожащая и что-то пытающаяся объяснить мне рука. От прежнего Аветика Игнатьевича – гордого, властного, не терпящего возражений – не осталось и следа. Передо мной ссутулившийся жалкий тип с трясущимися руками и губами, злым взглядом.

Я с силой распахиваю дверь из приемной.

– Труса празднуете! Небольшая цена слову замминистра. Идите, вы свободны от своего обещания!!

Бурназян проскальзывает мимо меня в коридор. Я остаюсь наедине с обескураженной Анастасией Петровной.

Домой я еле доплелся, правда, сразу же облегчился в первой же темной подворотне на Неглинной. Дома выпил фужер водки и завалился спать. Говорить я ни с кем не мог.

А теперь о том, что знал глубокоуважаемый мною Аветик Игнатьевич и что не знал я, и узнал только много времени спустя. Конечно, принять меня и говорить со мной он не мог и, обладая чувством самосохранения, не должен был. Мое поведение было глупым мальчишеством, и объяснялось оно непониманием грозящей всем нам опасности, смертельной опасности. Готовилось дело против меня лично, и Бурназян не мог этого не знать, так как был прямым шефом нашего института. Я должен был бы предстать в очень скором времени как резидент М.С. Вовси в атомной медицине, как шпион и вредитель, работающий по его заданию. Об этом было во всеуслышание сказано на партсобрании в моем институте в конце января, после опубликования знаменитого сообщения ТАСС.

Дамоклов меч расправ докатился и до руководителей союзного Министерства здравоохранения. В те дни, когда я так настырно рвался на прием, министр здравоохранения Ефим Иванович Смирнов был приказом отстранен от занимаемой должности. И приказ был ох какой строгий!! Разве я мог знать то, что знал Аветик Игнатьевич?

А знал он вот что: 4 декабря 1952 г. ЦК КПСС принял постановление «О вредительстве в лечебном деле», где было указано, что в медицине длительное время орудовала группа преступников, что министр здравоохранения СССР Е.И. Смирнов вместо осуществления контроля и руководства Лечсанупром, входившим в систему Министерства здравоохранения, на почве пьянок сросся с ныне разоблаченным руководством Лечсанупра и, несмотря на на­личие сигналов о неблагополучии в Лечсанупре, не проявил бдительности и принципиальности. ЦеКа, а не какая-то второстепенная структура, т.е. САМ Сталин постановил снять Смирнова с поста министра, а самое главное – дал указание вскрыть террористическую деятельность врачей и принять активные меры для того, чтобы исправить лечебное дело в стране*.

И вот тут объявляюсь я у самого главного медицинского атомщика Советского Союза. Лучшего подарка подарка МГБэшникам, фабрикующим дело о вредительстве в атомной промышленности, и не придумаешь!

Прошло два года. Жизнь начала входить в старую, наезженную колею. Вернулась мама из концентрационного лагеря. Я уже работал рентгенологом в поликлинике. Не знаю, по чьей инициативе, через моего бывшего сослуживца, Семена Городинского, я получил приглашение вновь вернуться на старую работу. Но я наотрез отказался от столь лестного предложения, так как вновь связывать свою медицинскую деятельность с секретностью не хотелось. А заняться мирным атомом было моей мечтой еще во время работы в специальной секретной Больнице № 6 и в Институте биофизики. Там я занимался налаживанием методик использования радиоактивных изотопов при исследовании функции щитовидной железы и скорости кровотока совместно с Н.А. Габеловой – ближайшим сотрудником академика Г.М. Франка. Так что какой-то опыт у меня уже был. И вот, в конце 1955 года, я получил приглашение от Бориса Григорьевича Егорова, директора Института нейрохирургии им. Н.Н. Бурденко, – развернуть этот раздел в его институте. При нашем разговоре о моих возможностях и планах реализации этого нового направления медицинских исследований в его институте он меня спросил – кто же мне может дать характеристику как специалисту и как врачу, так как пришел я к нему для разговора, прямо скажем, «с улицы». А объем поставленных задач перед институтом был серьезным и требующим определенных капиталовложений. Единственный, кого я мог тогда назвать, был Аветик Игнатьевич Бурназян, так как он один был легальным представителем в этой области медицины. И хотя мне могли в этом деле содействовать такие корифеи от медицины, как Г.М. Франк, Н.А. Куршаков, И.С. Глазунов, Е.М. Тареев, Б.Н. Тарусов, я их упомянуть не имел права, так как их места работы были секретными, а я в свое время дал соответствующую подписку. Поэтому с опаской, но я был вынужден упомянуть только А.И. Бурназяна.

Прошла неделя после моего разговора с проф. Егоровым, и вот я вновь в его кабинете.

– Начинайте работать. Аветик Игнатьевич дал вам очень лестную характеристику. Просил обращаться напрямик в случае возникновения трудностей организационного порядка.

В последующие два года, по рекомендации Бурназяна, я принял участие в устройстве стенда по мирному атому в медицине в первом в мире атомном павильоне на ВДНХ, такой же стенд сделал и в Праге. И вот, будучи по каким-то делам в Министерстве, я столкнулся с ним в коридоре.

– Извините, Аветик Игнатьевич! Я давно хотел повиниться перед вами за мой недостойный поступок. Очень сожалею, что так некрасиво получилось…

Он подошел ко мне, обнял меня за плечи и сказал:

- Да, страшное было время. Ну, не будем поминать старое!

 

День рождения

7 февраля 1953 года. Мой день рождения. Мне 28. Друзья поздравили по телефону. Настроения созывать гостей нет, да и дома не было культа праздников – ни дней рождения, ни других светлых и памятных дат никогда не отмечали. Не знаю, почему, но так повелось.

Сидим с Лорчиком (если кто забыл – моей молодой женой, год знакомства и год семейной жизни, а она по-прежнему молодая жена!) на кухне. Тепло, тлеет газ в конфорках печи. На тарелке кольца любительской колбасы, мне – толстые ломти, Лоре – тонко нарезанные круги. Кто что любит. Бутылка «Кингсмараули» уже почти пуста. Но винного бодрящего эффекта не наступает. Да и откуда ему взяться? Лорка с двумя дипломами в кармане безуспешно обивает пороги. Первое, визуальное, знакомство с работодателем почти всегда приносит положительный результат, второе, анкетное – неизменно отрицательный. Мои же взаимоотношения с бывшей моей работой резко осложнились. В институте, откуда меня «вежливо попросили выйти вон», вчера прошло общеинститутское партийное собрание. На нем я стал «шпионом», внедренным в секретные атомные объекты моим «родственником» Мироном Семеновичем Вовси и главным проводником шпионских заданий американской шпионской организации «Джойнт» – Шимелиовичем Борисом Абрамовичем. Руководил же мною, оказывается, Яков Соломонович Темкин. Все люди высокого положения в медицине, всемерно уважаемые профессора. Хоть я хорохорился перед женой, пытаясь скрыть страх, охвативший меня, от «бодренького» настроения не осталось и следа.

Вспомнилось, что когда полгода тому назад арестовали маму и нам через десятые лица сказали: ее арест

вызван тем, что она плохо лечила своих кремлевских подопечных, я, как ни странно, успокоился. Слух шел из семьи не последнего человека в государстве - Первухина, чей отпрыск был маминым пациентом. Пройдет немного времени, думал я, все выяснится, и мама вернется домой. За всю ее врачебную практику в Лечсанупре Кремля у нее не было ни одного случая ошибочного диагноза и тем более не было ни одного случая летального исхода. Ее ценило начальство (свидетельством тому ворох почетных грамот за отличную работу), уважали высокопоставленные родители ее маленьких пациентов. Она в течение многих лет была врачом так называемой «спецгруппы», или, как ее называли, «нулевой группы», и мне тогда казалось, что родители этих детей не могут не вмешаться в ее судьбу самым благородным образом. Она должна была, по моему разумению, вот-вот появиться дома.

Но когда в ноябре пятьдесят второго начались повальные аресты среди профессоров-медиков, когда на Лубянку начали свозить врачей, отмеченных высокими наградами и почетными званиями, я понял, что затеяна небывалая провокация в государственном масштабе. А вот кому это нужно и зачем, кто инициатор такого беспредела, я понять не мог. Одно мне было ясно, что большая и главная вина лежит на Сталине. Если даже не он инициатор, то должен был знать, как глава государства, что творится в нем. А если он этого не знает, то плохой он правитель. Январское же «Сообщение ТАСС» окончательно убило всякие надежды. От этого всё-подминающего-под-себя-катка нет пощады. Если такие лица задействованы, то спасения нет ни для мамы, ни для меня и нашей семьи, ни для тех, кто уже там.

Что мы можем и должны сделать? На узком семейном совете с женой, натужно подшучивая, мы решили, что остается только подготовить «допровскую корзинку». Для подзабывших блистательную эпопею Ильфа и Петрова «Двенадцать стульев» напомню, что ДПР – это Дом предварительного заключения. Вышеназванная «корзинка» всегда была наготове у коммерсанта Кислярского – владельца одесской бубличной артели «Московские баранки» в Старгороде и члена Остап-Бендерского «Тайного общества Меча и Орала».

В нашей молодой семье жена повышала мое эстетическое образование, таская на выставки, концерты, театры, встречи, а я начал посвящать ее в медицинские проблемы на «живых примерах» тех, кого свезли на Лубянку.

У меня не было ни тени сомнения в том, что в «Сообщении ТАСС» нет ни слова правды. Многих из них, «врачей–вредителей», я знал, уважал и почитал не меньше, чем своих родителей, в честности и порядочности которых не сомневался. И было за что.

Мирон Семенович Вовси – добрый гений нашей семьи. Я и мама, а когда был еще жив и папа, часто бывали у них дома на Арбате, в Серебряном переулке, и на даче в Кратово. Дом Мирона Семеновича и его жены Веры Львовны был гостеприимный и хлебосольный. С Любочкой, их дочерью, я начинал свое школьное образование в специально организованной нашими родителями группе, которую вела старая гимназическая учительница. В группе было всего пятеро: Любочка, Лада (дочь Б.Б. Когана), сын главного режиссера театра им. Вахтангова Рубена Симонова – Жора, еще один мальчик, потерянный моей памятью, и я. Занятия проходили попеременно у каждого на дому, благо мы все жили рядом, в районе Арбата. Усидчивостью мы не отличались и хулиганили на уроках каждый в силу своих способностей. Исключением была Любочка, которая всегда была отличницей.

Детская память не сохранила облика Мирона Семеновича тех лет, но в полной мере оценить его я смог, когда начал, окончив институт, работать в его отделении Боткинской больницы. У постели больного из разрозненных симптомов, сбивчивых жалоб и многочисленных лабораторных показателей он мог почти мгновенно, переработав колоссальное количество информации, безошибочно определить диагноз. Он блестяще читал лекции, обладал редким даром обобщения. После его заключительного слова на разного рода конференциях становилось ясно, что хотел сказать докладчик, в чем новизна исследования и каково место обсуждаемой проблемы в клинической медицине. Он мыслил концептуально.

Врачебный дар Мирона Семеновича спас и мне жизнь, когда я тяжело заболел абсцессом легкого, а в медицинской практике еще и не слышали об антибиотиках.

Мои обвинители из Института биофизики в одном оказались почти правы: когда приписали Якову Соломоновичу Темкину роль моего руководителя. Но, конечно, не в том бредовом шпионском амплуа, в котором - по сценарию – мне нужно было сыграть. Нет. Он и его супруга, Анна Израилевна, действительно были мои, как теперь бы сказали, советчиками «по жизни», особенно после ранней смерти отца. Я часто прибегал к их помощи, когда не мог разобраться в каких-то жизненных хитросплетениях. Их опыт, мудрая голова Якова Соломоновича и жизненная смекалка Анны Израилевны и общая доброта всегда были к месту. Яков Соломонович не давил советами, можно было соглашаться с ним или нет, но всегда приходилось задумываться. Вспоминаю, как, получив врачебные дипломы, мы с моим другом Левой Шимелиовичем пришли к Темкиным в надежде сорвать аплодисменты. И наткнулись на колючий вопрос Я.С.: «А все-таки, кем вы собираетесь стать?» – «Как кем? Вестимо, врачами». – «Какими?» – «Терапевтами». - «Ну и дураки. Терапия неохватна. Надо взять из нее что-то поменьше». И он был прав. Время показало, что из нас двоих только Левка смог поднять непосильную тяжесть терапии. Я «скатился» до медицинской радиологии.

Из двух братьев медиков-профессоров Коганов мои родители были близко знакомы с семьей Бориса Борисовича, или Бор-Бора (как его величали за глаза): с ним и его женой Асей Ивановной. С их детьми я встречался довольно редко: моя одногодка и сокурсница по медвузу Лада очень тяжело болела, а Леня ходил в малолетках.

На 5-м курсе я посещал лекции Бориса Борисовича по госпитальной терапии – суховатые, но предельно информативные, что я с благодарностью оценил на государственных экзаменах. Он приохотил меня и к занятиям наукой, включив в свою научную разработку по нефрогенной теории гипертонической болезни.

Михаил Борисович избег участи лубянского сидельца – он «успел» за год до посадок умереть, не испытав того, что выпало на долю брата.

…Время уже далеко за полночь. Кухонное ночное сиденье с телефонным аппаратом, прикрытым подушкой, кажется безопасней для разговоров. Многие так считали. Отсюда, может быть, и пошла привычка кухонных посиделок. Как мы все заблуждались! Вернувшаяся домой мама говорила, что именно разговоры на «безопасной» кухне ей предъявлялись на допросах.

А тогда, в день моего рождения, волнуясь, обсуждали недавнее свидание с Машей. Маша – жена моего самого близкого друга Левы Шимелиовича. В целях конспирации (ха!) встретились в трамвае, шедшем по Дорогомиловке. Маша буквально огорошила, сообщив, что 27 января арестован Левка, в Калуге, где он работал врачом. Было ясно - «кольцо» сжимается.

Уже три года, как арестован Борис Абрамович, отец Левы. И никаких сведений о нем. А что я вообще знал о Борисе Абрамовиче? Хотя часто бывал у них дома и проводил там долгие часы, с Борисом Абрамовичем я встречался очень редко. Он постоянно был на работе, в своей родной Боткинской больнице. Мне трудно сказать, каким он был в семье, но на работе он слыл справедливым, но жестким администратором. Я смог в этом убедиться, когда проходил предврачебную практику и ординатуру ЦИУВ. Современные (по тогдашним меркам) методы обследования, новейшие лечебные мероприятия, вышколенность врачей, сестер и нянечек благоприятно отличали эту больницу от других клинических стационаров Москвы. Попасть сюда на лечение уже было гарантией того, что все будет на высочайшем уровне. Вот тогда я понял, что такое главврач больницы.

В жену Бориса Абрамовича, мать Левы – Хиену Наумовну, можно было влюбиться с первого взгляда. «Стержнем» семьи была именно она – тоже врач, обаятельная, милая, доброжелательная, с чудесной детской улыбкой, сохранившая былую красоту, несмотря на то, что ей тогда уже было около 60-ти лет и жизнь ее не баловала, особенно последние годы.

Маша появилась в этой семье в тревожное время и связала свою судьбу с Левой в тот опасный период его жизни, когда самым неизбежным ее продолжением были тюрьма и ссылка, что в скором времени и произошло. Маша разделила судьбу семьи Бориса Абрамовича. Думается, что одно это обстоятельство освобождает меня от описания ее человеческих качеств. В этой семье каждый был личностью. Младшая сестра Левы – Юля - унаследовала, видимо, от отца, саркастический склад ума, независимость суждений, смелость, чему свидетельствовала тема ее – тогда студентки филфака университета – диплома: творчество Салтыкова-Щедрина, не очень почитаемого партийными идеологами сатирика. Ведь слишком много параллелей просматривалось между его «Историей одного города» и нашей действительностью.

Много и о многих было нами говорено в тот именинный вечер. И тех не забыли, кто в январское «Сообщение» не попал, но были уже доставлены на Лубянку. Это были наши соседи по подъезду. Арестован был В.Ф. Зеленин – председатель нашего жилищного кооператива, аккуратный, обходительный, с налетом благообразности иных времен; Владимир Филиппович Зеленин – знаменитый московский профессор, замечательный врач, придумавший капли для помощи больным с различной сердечной патологией. Ко мне, должен сказать, он относился очень доброжелательно. Ведь он был первым медицинским шефом моего отца, и они были соавторами монографии «Пороки сердца».

Еще репрессированы были, кроме мамы и Зеленина, наш сосед по лестничной площадке доктор М.Г. Шнейдерович (бывший личный доктор Сталина, но об этом он, естественно, молчал), с которым ежедневно по утрам вместе отправлялись на работу и по дороге до станции метро «Киевская» успевали обсудить разные новости, в том числе и медицинские, а также профессор Б.А. Егоров тоже арестованный по врачебному делу ,  что жил над нами, всегда угрюмый и малоконтактный.

…Вот и выяснили мы за именинным столом, в каком врачебно-вредительским окружении находимся. И зачем нужна «допровская карзинка». Далеко за полночь. Уже полвторого. Когда за мамой пришли, было 12. Сегодня наверняка уже не придут. Заболтались. Бутылка пуста, колбаса съедена. Пора спать

 

ЧСИР

 («член семьи изменника родины»)

12 марта 1953 года. Звонок по телефону, снимаю трубку.

– Рыжий, это я, Марина. Ты можешь приехать в пятницу после работы?

– А что случилось?

– Распечатывают Левкину квартиру на Молчановке. Она будет открыта с двенадцати до пяти. Потребовали освободить ее от вещей.

(Рыжий – это я, в то время мои волосы и вправду были ярко-красного цвета. Марина – жена Левы Шимелиовича.)

– Нет проблемы. Как только кончу работать, сразу приеду, да и Лорка поможет. Она после Гнесинки сразу придет туда, благо рядом.

Марина - единственная из семьи Шимелиовичей в Москве. Всю остальную семью: Хиену Наумовну, Юлю и Леву, как семью ЧСИР, этапом отправили в ссылку в город Балхаш. Марина готовится ехать туда, и мы ее называем «декабристкой».

Закончил работу пораньше, сославшись на необ­ходимость быть в райздраве. Сейчас легко удрать, не то, что раньше, когда работал в Институте биофизики, где уход и приход контролировался особыми органами. Сейчас работаю профврачом на здравпункте рубероидного заводика. Самое большое преимущество – сам себе хо­зяин. Когда хочу, тогда прихожу, когда надо – ухожу.

...Двери квартиры открыты настежь. Маринка уже разбирает вещи – в этот сундук то, что поедет в Балхаш, главным образом теплое. Женщины много взять с собой не смогли, а Левку в чем был отправили этапом прямо из Калуги, где его арестовали. Необходимо было обеспечить их всем необходимым, и не на одну зиму.

К этой стене – все, что перевезут к тете Рахили. У нее хоть и маленькая, но отдельная квартирка. Родители Марины живут в одной плотно заставленной мебелью крошечной комнате в коммуналке – по комнате можно продвигаться только боком, протискиваясь между столом и тахтой.

А это неплохо бы продать: фотоувеличитель, вело­сипед, утварь, стеклянную тару и еще кое-какое барахло. Приходят соседи, прицениваются, кое-что покупают. По­степенно вещи покидают дом.

Появился какой-то мужчина с мальчиком. Паренек вожделенно осматривает фотоувеличитель, крутит ручки. Мужчина спрашивает:

– А хозяин, что, арестован?

– Да.

– Нет, не могу взять, хотя и очень нужен. Пойдем отсюда, сынок. Здесь ничего брать нельзя, грех это!

В кутерьме сборов появляется дама в роскошной черной каракулевой шубке. Ходит по комнатам, внимательно все осматривает. Лорка сразу определила в ней возможную новую хозяйку квартиры. Ей тоже, видимо, сообщили, что квартиру открыли на несколько часов, и она пришла оценить предлагаемое жилье. Брать – не брать? Лорка не выдержала и сказала: «На чужом несчастье не выстроишь свое счастье!» И черная шубка враз слиняла.

Работы нам выдалось не так уж много. Небогато жил главный врач самой большой клинической больницы города Москвы. А по городу распространяли слухи, будто под обоями у этого «шпионского наймита» Шимелиовича все стены долларами обклеены. А у него-то и обоев нет. Стены покрыты масляной краской. Грустно шутим по этому поводу.

Управились задолго до срока, есть время сдать пустые бутылки и консервные банки – какие ни есть, а все же деньги. Договорился в соседнем магазине, но после первой же партии бутылок приемщик заартачился:

– Нет, брать не буду. Я думал, винно-водочные, а здесь молочные и из-под боржома.

С трудом уговорил взять за треть цены, но подряд без разбора. Началась челночная операция по тасканию стеклотары. С каждым походом все больше костяшек на счетах у приемщика перемещаются справа налево. А мы таскаем и таскаем. Все! Округляем итог – костяшки на нижней перекладине отбрасываем вправо. Неплохо. И довольные возвращаемся в квартиру.

Нет, еще не все. А что будем делать с картиной? Она висит в маленькой комнате, занимая весь про­стенок около двери. Ее видно, когда входишь в комнату. Но тогда уже оторвать глаз нельзя. Яркий солнечный день в осеннем саду. Какая-то феерическая игра света. Картина излучает тепло. Мазки толстые, грубые, а лепестки нежные, прозрачные, и солнце, солн­це, солнце сверху, снизу, с боков. Большая, яркая, она в этой небольшой комнате кричала – не мое это место! А теперь, одинокая, в пустоте комнаты, она вообще выгля­дела странно-вызывающе. Что с ней делать? Брать с собой – кому она нужна? Не до нее. Сами ждем, что вот-вот арестуют, в лучшем случае – вышлют. Сами готовим «допровскую корзинку», прислушиваемся к каждому стуку лифта, вздрагиваем от каждого неурочного звонка в дверь. Не до картины нам. У Лорки мысль: а что если попро­бовать ее продать? Комиссионный рядом, на Арбате. Хоть что-то, но получим.

Сказано – сделано. Картину прикрываем простыней и по улице Вахтангова – на Арбат. В магазине, сразу за прилавком, маленькая комнатка заведующего. С трудом устанавливаем картину на столик и снимаем простынь. Оценивающий взгляд специалиста. Мы замираем. Неужели зря тащили?

– Принять ее не могу.

– Почему? Плохая?

– Да нет, хорошая, даже замечательная. Да художник не тот. Малевич! Вы что, не знаете, что он запрещен, даже фамилию упоминать нельзя.

– Ну, все же, – настаиваем, – сколько за нее можно получить?

– Нет для нее разумной цены.

– То есть как?

– Вот так, бесценная… Это же Малевич!

– Ну и берите, если бесценная. Продадите потом.

– Не разрешат мне выставить ее на продажу.

Как ни настаивали, уговорить не смогли. Так и потащили картину обратно, плотно обернув простыней, чтобы никто не увидел произведения крамольного худож­ника. Что с ней делать? Может, оставить где-нибудь по дороге, осторожно прислонив к стене дома? Жаль, рука не поднимается. А обратно зачем? В пустую, теперь совершенно чужую квартиру. Входим в подъезд. Сверху спускается какой-то дядька интеллигентной наружности. Я с ходу:

– Купите картину!

– Что за картина? Кто художник?

Я (извиняющимся тоном):

– Какой-то Малевич. Какое это имеет значение, главное, что на ней нарисовано!

– Дайте посмотреть.

Спешим освободить ее от простыни, и в темном подъезде картина обдает нас теплым, мягким солнечным светом.

– Ну, и сколько вы за нее хотите?

Используя опыт продажи барахла, назначаю цену в 800 рублей.

– Нет, таких денег нет. Двести.

Это хоть и вдвое больше, чем выручили за пустые бутылки и банки, но считаю, что нужно поторговаться.

– Давайте четыреста – и все. Смотрите, какая красивая, сколько солнца, сколько радости.

– Ладно, будь по-вашему. Отдаю свои, кровные.

Гордые блестяще закончившейся операцией возвращаемся в квартиру. У подъезда сигналит грузовая машина.

Уже здесь, в Израиле, попал мне в руки каталог всемирно известного аукциона «Сотби». Из него я узнал, что цена любого шедевра кисти Малевича, даже самого малого по размеру, в долларах выражается в шестизначных цифрах…

 

Справедливость не для мамы

4 апреля 1953 года. 12 часов ночи. Телефонный звонок. Поднимаю трубку. Срывающийся женский голос: «Ждите сегодня ночью маму, ждите маму, читайте завтра газету!» И бросила трубку...

Как бы неправдоподобна ни была весть, надо ее передать другим. В нашем подъезде, кроме мамы,

 арестованных еще четверо – сосед по этажу, врач, ранее работавший в Кремлевке, Мирон Григорьевич Шнейдерович. Сидит и сын его – Борис. Выше нас, на восьмом этаже - Егоров, профессор-терапевт, тоже консультировал в Кремлевке. И внизу, на третьем этаже - Владимир Филиппович Зеленин, профессор, заведующий кафедрой, медицинское светило, зачинатель метода электрокардиографии в России, крупный клиницист, предложивший знаменитые капли, избавляющие от ряда сердечных недугов и носящие его имя. Тоже консультировал в Кремлевке.

Я только недавно поднялся от Зелениных. У его сына Алика, студента мединститута, пневмония, и я делаю ему уколы пенициллина. После этой маленькой медицинской процедуры еще какое-то время задерживаюсь у них, беседуя с Зинаидой Лазаревной, женой Владимира Фи­липповича. Она в удрученном состоянии. Взяли Влади­мира Филипповича прямо с кровати – отлеживался после тяжелого сердечного приступа. Было подозрение на инфаркт. Пытаюсь успокоить ее, а у самого на душе кошки скребут – мама тоже не первой молодости, как она там со своими болячками?

Кладу трубку и сразу бегу к Зелениным. Осторожно, чтобы зря не обнадежить (а вдруг звонок – провокация?), сообщаю о звонке. Зинаида Лазаревна мечется по квартире в ночной рубашке.

Поднимаюсь на свой этаж – стучу к Шнейдеровичам. Его жена Клавдия Петровна не отзывается. То ли нет ее, то ли боится открыть дверь (как потом оказалась, она боялась любого стука в дверь).

Профессор Егоров живет бобылем этажом выше, в квартире никого нет, она опечатана.

Сидеть дома не могу. В чем был, накинув пальто, выбегаю на улицу. Можайское шоссе (так в то время назывался Кутузовский проспект) пусто. Каждая редкая машина, идущая из центра, мне кажется, везет маму. Потом начинаю с надеждой следить только за черными «Волгами». Но они равнодушно проезжают мимо.

Замерз, бегу домой. Одеваюсь потеплее и снова на улицу. Не могу стоять, тянет навстречу машине. Поти­хоньку перемещаюсь вперед, а как только появляется впереди у Дорогомиловской заставы машина, бегу к нашему дому. Так вот и бегал, пока не вымотался. Решил пойти домой попить горячего сладкого чая, чтобы подкрепиться.

Сижу на кухне, а дверь на лестничную клетку открыл, прислушиваюсь. Хлопает дверь парадного, хлопает дверь лифта. Выскакиваю на лестницу, смотрю в шахту лифта. Кабина останавливается внизу. Бегу вниз – точно, пришел Зеленин. Значит, не наврали, значит, надо встречать маму!

Опять бегу на улицу. Опять встречаю машины и, как только вижу их огни, бегу назад к дому.

Часа в три привезли Егорова. Я к нему с вопросами. Он, не отвечая, поднимается к себе наверх.

Светает. К почте, которая рядом с нашим домом, подъезжает машина с пачками газет. Умоляю дать прочесть «Правду».

Судорожно ищу. Наконец! Вот! Строчки скачут перед глазами: «Сообщение Министерства внутренних дел СССР». «...Проверка показала, что обвинения, выдвинутые против перечисленных лиц, являются ложными, а доку­менты ...несостоятельными ...применение недопустимых и строжайше запрещенных ...приемов следствия ...привлеченные по этому делу полностью реабилитированы ...из-под стражи освобождены».

Я – домой. Сообщаю Лорке и бабушке радостную весть. Но мамы нет. Спускаться вниз не имеет смысла. Утренний поток машин заполняет шоссе. Днем позвонили Темкины. Профессор Яков Соломонович Темкин и его жена Анна Израилевна дома. Дома уже и Вовси – Мирон Семенович и Вера Львовна.

А мамы – нет. Ну, может быть, еще сегодня отпустят – день велик. Сидеть дома – не могу. На работу идти – не могу. Сослался на плохое самочувствие. Нет ее и завтра, и послезавтра. Надежда тает…

Бегу на Кузнецкий, 24, где берут денежные передачи. Как и раньше, сверив по списку, принимают положенные сто рублей. Все по-старому. Праздник справедливости не для нас…

 

Пустые просьбы

Июнь 1953 года. На мои заявления – ни ответа, ни привета. Как в прорву. Что-то надо делать. А что? И тогда я решаю попытать счастья у маминых пациентов. Хоть мама дома никогда не говорила о своей работе, о своих больных, но по телефонным звонкам можно было понять, кто они. Основным поставщиком информации была бабушка. Вечером, когда мама прихо­дила с работы, бабушка докладывала: «Звонили от Первухиных, сообщали, что ребенку лучше, температура спала». Или: «Пусть позвонит, как придет, Маленковым». Вот к этой семье я и решил обратиться. Во-первых, потому, что к маме там хорошо относились, во-вторых, Георгий Максимилианович Маленков сейчас первый человек в государстве, в-третьих, к его жене – директору Института истории техники – легко попасть. Институт находится в здании Политехнического музея, что на площади Дзержинского, и там нет никаких вахтеров, вход свободный. Прихожу, она в командировке или в отпуске, не помню. Будет не раньше, чем через недели три. Решаю не ждать и поехать к матери Маленкова. Как ее зовут, узнал у бабушки, которой восьмой десяток, но она помнит, как зовут не только родителей, бабушек-дедушек всех маминых пациентов, но и все номера телефонов. Благодаря ей мы восстановили изъятые при обыске телефонные книжки.

А я вот, хоть мне и нет бабушкиных лет, забыл, как зовут эту почтенную даму. Она – директор профсоюзного санатория в Удельной, в тридцати километрах от Москвы. Об этом санатории много говорят, какой он ухоженный, благополучный и даже фешенебельный. А отдыхает и лечится там простой люд, обычные работяги. Вся территория санатория обнесена краснокирпичным узорча­тым забором. На него смотреть - наслаждение, а тянется он аж на километра два вокруг санатория, выделяясь своим видом среди окружающих его хилых дачных построек.

Вход в санаторий свободный. Живет мать Маленкова в большом бревенчатом доме. А вокруг дома ходит стадо цесарок, штук сорок. Гордо выхаживают по территории. По всему видать – это предмет особой любви и гордости хозяйки.

Встретила она меня сама, вспомнила маму, долго говорила, какой она внимательный врач. Заранее напи­санного на имя ее сына заявления не взяла. Сказала, что посоветуется, и чтобы я приехал через недельку.

Через недельку я опять в Удельном. Подхожу к ее дому, стучусь, хотя дверь открыта. Выходит какая-то старушка, говорит, что хозяйки нет дома. Будет ли сегодня – не знает. Уехала в Москву по делам. Назавтра опять тот же разговор с той же старушкой и тот же ответ.

Через день опять еду. Решил, перед тем как пойти к дому, понаблюдать за территорией. Через узорчатый кирпич­ный забор вижу, как мать Маленкова из корпуса прошла домой. Я за ней – опять старушка. Опять – уехала в Москву, когда будет – неизвестно. И хотя я уже понимаю, что у меня ничего не выйдет, делаю еще одну попытку: с заявлением в руках перехватываю ее, когда она одна вышла из своего дома. Она смотрит на меня с ужасом.

– Ничего не могу, ничего не знаю. Перестаньте меня преследовать.

Так, с первой мадам государства – мамашей Маленкова - не получилось.

Может, не сорвется со второй – жена Лазаря Моисеевича Кагановича тоже из прямых родственников мами­ных маленьких пациентов. Она – председатель профсоюза текстильщиков. Иду в «Большой дом профсоюзов», что на Калужском шоссе.

– Скажите, здесь Мария Марковна?

– Да.

– Попросите ее принять меня по личному делу. Я сын врача Евгении Федоровны Лившиц. Моя мать лечила ее внуков. Мария Марковна хорошо ее знает.

Секретарь удаляется в кабинет, долго оттуда не возвращается.

– Мария Марковна принять вас сейчас не может. Она занята.

– Ничего, я подожду. Я ненадолго, – всего на 3-4 минуты.

Проходит час, два, три. Я сижу в приемной, не отлучаясь ни на минуту. За это время в кабинет заходят и выходят одиночки, группы, опять одиночки. Временами она остается одна, но меня не принимает. Четыре часа ожидания. Напоминаю о себе.

– У Марии Марковны нет времени вас принять. Видите, как она занята.

– Ничего, я дождусь здесь до конца ее работы. Мне нужно всего несколько минут ее драгоценного времени.

Через 6 часов сидения опять прошу напомнить о себе, но с тем же результатом. К 8-ми часам вечера все пустеет. Дверь в ее кабинет открыта. Вижу ее сидящей за столом. Сижу, жду. В крайнем случае, перехвачу в приемной. Наконец слышу: «Пройдите».

– Да, я хорошо помню врача Лившиц. Вы уверяете, что она проходила по прекращенному «Делу врачей». Все вернулись, а она – нет. Значит, она виновна. У нас невинов­ных не наказывают. Видите, профессоров выпустили. Мы полностью доверяем Лаврентию Павловичу Берии.

Вопросов у меня нет. Поворачиваюсь и, не прощаясь, ухожу.

А через три дня Берию арестовали.

 

Свидание в "Бутырках"

7 июля 1953 года. Пришел домой позже, так как утром, до работы, виделся с дядей, родным братом отца. Он – юрист, работает в Верховном суде СССР. Я часто обращался к нему со всякими юридическими вопросами. Обычно я просил встречи, а сегодня он вызвал меня. Отведя в сторонку, сообщил:

– Арестовали Лаврентия Павловича Берию. По слухам, он и его компания при аресте устроили перестрелку.

Ничего себе новости! Целый день не находил себе места. А вдруг это байка, каких много ходит по Москве? А если правда, то как повлияет это событие на мамину судьбу, мою судьбу? Прошло уже три месяца, как верну-лись домой арестованные по делу врачей. У меня же по-прежнему принимают денежные передачи на Лубянке и каждый раз повторяют, что следствие по делу моей матери продолжается.

3 часа дня. Я только пришел, как зазвонил телефон:

– Вы можете получить свидание с вашей матерью.

От неожиданности сердце чуть не выпрыгнуло из груди.

– Где? Когда? Как?

– В 5 часов в Бутырской. Пропуск заказан.

– Что можно взять с собой?

– Ничего.

– Можно ли сделать передачу?

– Нет.

Ехать недалеко, но я хватаю такси. Через 15 минут я на Новослободской у окошечка бюро пропусков. К окош­ку, в котором маячит голова выписывающего пропуск, ведет прорубленный в толстой стене туннель. И вот я на проходной. Молодой парень в застиранной гимнастерке с мятыми зелеными погонами долго смотрит на пропуск, на меня, на паспорт. Потом куда-то звонит.

– Рано пришли, ждите.

Выхожу на улицу, выдерживаю минут пятнадцать, опять к солдату.

– Рано, ждите.

Опять улица, опять томительное ожидание. В голове сумятица. Что с мамой, какой я ее увижу? Зачем вызы­вали? Не связано ли это со слухами об аресте Берии? И как ей передать их? И надо ли передавать, как бы самому там не остаться – уж больно важен и страшен субъект, да и слухи неправдоподобные. А все же сказать необходимо. Но как? Написать бумажку и незаметно сунуть. А вдруг будут обыскивать?

Третий раз иду в проходную.

– Проходите.

Иду узким проходом между зданием самой тюрьмы, смотрящей окнами с намордниками на улицу, и высокой стеной. Невзрачная дверь, поворот направо, опять дверь. Открываю – стоит охранник, проверяет пропуск.

– Сидите, вас вызовут.

В комнате я один. Сидеть не могу, хожу из угла в угол. В голове опять прокручиваю все вопросы. Почему не пришла со всеми 4 апреля? Что было в Институте судебной психиатрии им. Сербского год назад, смогла ли немного отдохнуть от допросов – ведь находилась в медицинском учреждении и сама врач? Как себя чувствует – все вернувшиеся были подавлены, долго отходили от кошмара. Что с ней будет дальше? Что делать мне?

Проходит почти час, в душу закрадывается страх от неизвестности. В голове те же вопросы без ответов.

Открывается дверь, прохожу в узкий темный коридор с целым рядом дверей по одной стороне. Одна из них приоткрыта. Меня туда и направляют. Оказываюсь в большой комнате, перегороженной поперек решеткой. Передо мной густая металлическая сетка, за ней массив­ная решетка из железных прутьев, толщиной в палец. За решеткой узенький коридорчик, по которому прохажи­вается небольшого роста мужичок без знаков различия. А дальше опять такое же устройство из толстых железных прутьев, обтянутых густой металлической сеткой, отделяет довольно большую светлую комнату с большим ярким окном.

Сопровождающий объявляет:

– Вам предоставлено свидание с гражданкой Лившиц Евгенией Федоровной, – смотрит на мой паспорт, на меня, на бумажку, которую держит в руке, опять в мой паспорт, на меня...

– Почему у вас другая фамилия?

– Мама фамилию не меняла, это ее девичья фамилия.

– Гм... свидание с гражданкой Лившиц, осужденной по статье 58-10...

Как молния, мысль – значит, осудили, значит, мои надежды на ее возвращение домой пустые, значит... значит...

Бесцветный голос:

– Время свидания 45 минут. Запрещается разговаривать о деле, сообщать сведения о знакомых, называть фамилии, адреса...

– А о чем можно?

– О здоровье близких родственников...

В той дальней части большой комнаты, которая за двумя рядами решеток и прохаживающимся в коридор­чике между ними надзирателем, открывается небольшая дверь, и в сопровождении двух охранников по бокам выходит мама. Все трое в ряд идут к решетке и, не доходя двух-трех шагов, останавливаются. Мама пытается подойти поближе, но ее не пускают. Стоим, смотрим друг на друга. Она не очень изменилась. Лицо, правда, бледное, несколько одутловатое. Руки сцеплены, все время нервно перебирает пальцами.

– Здравствуй, сынок.

– Здравствуй, мама.

Молчание. Бок о бок с ней охранники, между нами охранник, и за моей спиной охранник – тот, кто давал мне инструкции...

– Как ты себя чувствуешь?

– Ничего. Сейчас хорошо (пальцы сжимаются крепче). Как Лорочка, мама?

– Бабушка молодец, привет тебе большой, здорова, ведет хозяйство. Лорочка сдает экзамены, живем мы хорошо, дружно. Она у меня молодец, помогают ее родители.. Слушай, только что мне здесь сказали, что тебя осудили за...

– Да, на Особом совещании, только что. Дали 7 лет за антисоветскую агитацию.

– Но ведь ты проходила по делу врачей. Они уже все дома. Почему ты не вернулась со всеми? Я вижусь с Темкиными, они говорят...

За спиной:

– О деле не говорить, фамилии не сообщать!

Молчание. Вижу, что мама хочет что-то сказать, глаза начинают нервно бегать из стороны в сторону, от охранника к охраннику, она как-то вся съеживается.

– Мне здесь сказали, что надо мне подать на помилование. Я написала прошение на имя Ворошилова....

Мама лечила внуков Ворошилова от приемного сына – родного сына В.М. Фрунзе. Говорила, что его жена очень милая женщина.

– Но когда ответ будет, не знаю. Тяжело здесь. Наверно, скоро отправят отсюда. Говорят, дадут еще одно свидание на пересылке. Принеси туда теплые вещи.

В голове – Лаврентий Павлович Берия. Как сообщить? Чувствую, что сведения о его посадке очень важны для мамы, ее дела, ее поведения. Как раз сейчас, сегодня.

– Мама, ты помнишь Лавра, Лаврюшку?

– Нет, не помню.

– Ну, как не помнишь? Ну, Лаврюшку, ты его знаешь. Ну, вспомни! Так он сейчас там, с тобой...

– Нет, не помню – какого Лавра, какого Лаврюшку? Ты знаешь, у меня что-то с головой. Многое забываю. Плохо сплю.

– Вспомни, ты лечила его внуков.

– Нет, не помню.

Опять мама как-то вся сморщивается, глаза нервно бегают по охранникам.

– Пойди к Ворошилову, к его невестке, напомни обо мне, я ни в чем не виновата, я все написала. Когда будет ответ? Тяжело мне...

– О деле не говорить, – голос за спиной приобретает металлический оттенок.

– А где я ее найду?

– Она живет на улице Серова, в доме, где магазин «Птица», квартира 23...

За спиной неумолимое:

– Свидание прерывается!

Как по команде, двое стоящих рядом с мамой охранника подхватывают ее подмышки и, как куль, тащат из комнаты. Ноги волочатся по полу. Слетает одна туфля. Дверь захлопывается.

– Вы нарушили инструкцию. Свидание прерываю. Дайте отмечу ваш пропуск.

Свидание длилось не больше пятнадцати минут. На той стороне, за решетками, посредине комнаты упавшая мамина туфля…

 

У Бойченко

Начало сентября 1953 года. А слухи ходят по Москве самые невероятные. Говорят, например, что всех аресто­ванных по делу Еврейского антифашистского комитета засудили и отправили в какой-то дальний сибирский лагерь, но американцы высадили на самолетах свой десант и вывезли их в Америку.

Слух, конечно, невероятный, но судьба их продолжает многих волновать. Достоверных сведений никаких. С января 1949 г. гробовое молчание.

...Прошел слух, что Борис Абрамович Шимелиович лежал в тюремной больнице, а по поводу чего – неизвестно.

Семья Шимелиовичей сослана в Балхаш. Связи с ними практически нет. Скупые сведения получаю от очарова­тельных родителей Марины, жены Левы: Шимелиовичи там, в ссылке, понемногу обживаются и даже начали работать. После долгих мытарств им разрешили работать врачами в поликлинике. О судьбе Бориса Абрамовича и других вместе с ним арестованных по-прежнему сведений нет.

И вдруг еще один слух дошел до меня: вернулся из тюрьмы Бойченко, и он встречался там, на Лубянке, то ли в Лефортовской тюрьме, с Шимелиовичем...

Кто же не знает имени Семена Бойченко! Кумир молодежи, заслуженный мастер спорта, многократный чемпион и рекордсмен Союза по плаванию, красавец, атлет. Его имя исчезло с афиш соревнований где-то в конце 1949 г. Говорили, что его засадил за решетку сын Сталина, Васька. В чем-то не сошлись характерами.

Если слух не пустой, и Бойченко действительно видел Бориса Абрамовича, то он может что-то знать. Такой случай упустить никак нельзя. И я решился. Узнав номер телефона, звоню, прошу о встрече.

– Зачем? Кто говорит?

Объясняю, кто я и зачем его беспокою.

– Приезжайте.

– Когда?

– Сейчас. Я жду.

Улица Горького, напротив Центрального телеграфа. Здесь живет привилегированная публика. Вход со двора. Взбегаю на 5-й этаж – не до лифта. Звоню. Открывают дверь. Из кухни в плавках, так что видна атлетически сложенная фигура, выходит Бойченко, извиняясь за свой вид. Говорит, что пришел с тренировки. Присаживаемся. И он рассказывает.

– Да, я сидел вместе с Борисом Абрамовичем в одной камере почти четыре месяца, в Лефортове. Но это было уже больше двух лет назад. О его деле я ничего не знаю. Могу только сказать, что иногда, возвращаясь после допросов, он не мог даже прилечь. Так и стоял на кровати на локтях и коленях всю ночь. Ходить по камере ночью нельзя. Только на койке. Все время следят в глазок. О дальнейшей судьбе его ничего не знаю. Из камеры он ушел в тюремную больницу. Он очень страдал от фурункулеза. Он много мне рассказывал о своей семье и всегда называл ласковыми словами свою жену, Хиену. Очень волновался за их судьбу.

Я себе представил в одной камере Семена Бойченко – двухметровую махину, каждая мышца на его трениро­ванном теле – муляж для художника, красивое с прямым греческим носом лицо, узкий маленький гладкий лоб, немного косноязычный (во всяком случае, со мной он объяснялся не изысканной речью), и Бориса Абрамовича Шимелиовича – небольшого роста, угловатого, с типичной еврейской внешностью, на крупноватом носу очки с толстыми стеклами, с язвительной улыбкой, отточенной речью, красивыми длинными пальцами. Как они там были вдвоем?

– Вы знаете, это время, которое мы провели вместе... для меня… Только тогда я понял и почувствовал, что такое большевик, что такое человек… Только там, только с ним я понял, что такое человеческое достоинство.

Голос его сорвался, голое тело все покрылось мурашками, руки дрожали...

– Вот и все, что я могу о нем сказать. Для меня он был больше, чем сокамерник. Для меня он был школой и университетом. Благодаря ему я и сам изменился. Он – великий человек.

 

Мамин следователь

22 сентября 1953 года. – С вами говорят из Комитета государственной безо­пасности. Нам нужно с вами побеседовать. Можете явиться к нам сегодня в три часа? Да, Лубянский проезд, подъезд 4. С собой иметь только паспорт.

Звонок не испугал меня и не удивил. Я даже почти ждал его. Должен же быть ответ на мои многочисленные заявления с просьбами и требованиями о пересмотре дела. Я уже многое знаю из газет и от чудом возвратившихся из застенков наших друзей, проходивших по «Делу врачей-вредителей». Мама из ссылки переслала нелегальными путями письма, где сообщала фамилии тех следователей, которые вели ее дело, мучили ее, добиваясь признания во вредительской деятельности. Писала она и о стукачах, которые ее окружали, о тех, которые внедрялись в нашу семью, о допросах, где требовали давать показания на М.С. Вовси, Я.С. Темкина, Б.Б. Когана и других.

Если в первых заявлениях я только просил о пересмотре дела, то потом писал и о незаконных методах ведения следствия, указывал фамилии и звания следователей и требовал привлечь их к ответственности.

Писал, что дело, по которому проходила мать, признано полностью сфальсифицированным, арестованных по нему освободили всех, кроме матери. Писал не менее 2-х – 3-х заявлений в месяц в разные адреса – Верховный Совет СССР, канцелярию Шверника, Министерство юстиции, в Прокуратуру СССР, в КГБ, в секретариат Маленкова... Не оставалось организаций и людей, хоть как-то могущих помочь в деле матери, куда и к кому я бы не обращался. И вот первая реакция. Со мной пошла жена. Она, конечно, нервничала, не хотела отпускать туда меня одного. Но зайти вместе, присутствовать на беседе нельзя – пропуск выписан на меня одного. Договорились, что она меня проводит до подъезда, а потом останется ждать моего возвращения в отделе электротоваров в ЦУМе, он близко к Лубянке.

–  Если через два часа я не вернусь, то...

– То что?

– Ну, в общем, больше двух часов ждать меня в отделе электротоваров уже не надо…

Маленькая дверь, ведущая в здание на Лубянском проезде. Пропуск на меня лежит под прессом на столе охранника. Никаких формальностей. Просят пройти на 5-й этаж по этой лестнице, в комнату 523 (а может, и другой номер, сейчас точно не помню). Поднимаюсь по лестнице со стертыми каменными сту­пенями, настороженно осматриваюсь. Между 3-м и 4-м эта­жами на лестничной площадке сбоку какая-то дверь, непонятно зачем. За окном – здание с окнами, закрытыми «намордниками». Так вот зачем дверь: там внутренняя тюрьма, а через эту дверь водят заключенных на допро­сы. Мое предположение подтверждают сетки на всех лестничных пролетах – чтобы арестант не бросился вниз в пролет.

Коридор на пятом этаже длинный, застеленный красной дорожкой. По бокам большие массивные двери. Ищу нужный мне номер. Стучу.

– Входите.

Представляюсь.

– Да, я вас жду.

За большим старомодным столом с зеленым сукном и замысловатым письменным прибором сидит, вальяжно полуразвалясь в кресле, молодцеватый, холеный человек средних лет в сером костюме.

– Мы внимательно изучили дело вашей матери и ваши многочисленные заявления.

Слава Богу, думаю, не зря писал. Но почему мои заявления скопились здесь? Ведь я на хозяев этого дома и жалуюсь, прошу отменить их приговор.

– Мы предлагаем вам, как предлагали и вашей матушке, написать заявление о помиловании. Если вы хотите получить (так и сказал – «получить») вашу мать, то это наиболее реальный путь. Она лечила детей и внуков наших руководителей. К ней в ее врачебной деятельности у нас (так и сказал – «у нас») нет никаких претензий, и ей наверняка помогут родители ее пациентов. Можете написать заявление о ее помиловании здесь, и мы его передадим по адресу.

Я немного освоился, пока выслушивал его речи. Даже успел оглядеть эту небольшую комнату, с несгораемым шкафом за его спиной и небольшим столиком с пишущей машинкой рядом с его столом. У другой стены увидел круглый высокий стул, стоящий как-то непонятно почти посреди комнаты. Окно смотрит на площадь Дзержин­ского и на Лубянский проезд. За окном – солнечный, светлый день. На стене – портрет Дзержинского в профиль. На окнах тяжелые красного цвета шторы.

Перед хозяином кабинета лежит пухлая папка. Вверху на обложке много разных номеров и пометок. И фамилия мамы.

– Спасибо. Я удовлетворен, что делом моей матери, наконец, заинтересовались люди, которые могут в нем объективно разобраться. Об этом я и просил в своих заявлениях. Конечно, я хочу, чтобы мама скорей вернулась в семью. Судя по письмам, ей очень трудно в лагере. Но если писать прошение о помиловании, то по принятой форме начинать его надо фразой: «Признаю себя виновной ... прошу о снисхождении ... и в связи с тем-то и тем-то прошу меня помиловать». Но ведь она ни в чем не виновна. Все то, что ей инкриминировалось: убийство, вредительство, неправильное лечение – все клевета, блеф, вранье. Это уже признано официально, написано в газетах. Нет, я просил не о помиловании, а о реабилитации (это слово только начало входить в наш лексикон). Я также требую наказать виновных в неправильных методах следствия. К тому же, если маму и помилуют, судимость все равно остается. А судимость матери – это каинова печать не только на ней, но и на мне, на моей семье, даже и на моих будущих детях. Нет, не об этом я прошу, не этого требую.

Вальяжный мужчина за столом обстоятельно объясняет мне, что моя мама к «Делу врачей-вредителей» не имела никакого отношения, и осуждена она только за антисоветскую пропаганду и агитацию.

А я опять:

– По моим сведениям, которые она сообщила в письмах, ей с первого часа пребывания в этих стенах предъявлялось обвинение в неправильном лечении детей и внуков руководителей нашего государства и партии. Она писала, что в ее деле есть акты, подписанные ее бывшим шефом по Кремлевской больнице академиком Юлией Домбровской, об ошибках (умышленных) в назначении лекарств внукам Сталина (детям от первой и последующих жен Василия Сталина), внукам Кагановича, Маленкова, Первухина, Димитрова...

– Нет, у вас неверные сведения. Кроме агитации и пропаганды антисоветской направленности, ей ничего не инкриминировалось, и сейчас ей это простят. Время изменилось. Ворошилов ее помнит, – упорствует он.

Я не сдаюсь, он уговаривает (да, уговаривает!) написать ей письмо с предложением подать просьбу о помило­вании. И письмо обещает переслать сам, дескать, так быстрее и вернее. Я решаю пока не настаивать, чтобы не оборвать вдруг появившуюся связь с людьми, которые доброжелательно отнеслись к моим бедам.

– Дайте мне подумать, я позвоню.

Телефон он любезно мне пишет на бумажке, прося лишь напомнить, по поводу чего я звоню, и он мигом разберется. Несколько общих фраз. Сегодня матч «Динамо – Спартак». Он на него спешит, надо еще заехать домой пообедать. Он, конечно, болельщик «Динамо». Я – тоже. Вспоминаем наиболее интересные матчи, делаем прогно­зы на сегодняшнюю встречу. Протягиваю пропуск. Он в нем расписывается, отмечает время. Весь наш разговор занял не более двадцати минут, и я опять на лестнице, опять в окне здание внутренней тюрьмы, опять сетки в пролетах. Отдаю пропуск вахтеру и совершенно автоматически смотрю на подпись в пропуске и вижу – каллиграфическим почерком выведено: «майор Зотов». Как Зотов! Как же так! Это же тот самый Зотов, который, как писала в письмах мама, вел ее дело и был самым страшным ее мучителем. Ведь на него я и жалуюсь, в каждом заявлении требую суда над ним!

Выхватываю из рук ошалевшего охранника пропуск, невнятно объясняю что-то о забытом наверху портфеле и через две ступеньки – на пятый этаж, к знакомой двери. Без стука, дверь нараспашку, влетаю в кабинет и натыкаюсь на высокий табурет, который стоит посередине комнаты. Ударяюсь коленкой – табурет ни с места. Привернут к полу!

Вальяжный майор Зотов уже готов уйти. Папки с маминым делом на столе нет.

– Извините, но что же это получается?! Я на вас жалуюсь, вы виновны во всех мытарствах матери, вы – тот, который чинил беззакония, и вы же сейчас решаете ее судьбу, требуете от нее признания вины и просьбы о снисхождении. Нет уж, извините, так дело не пойдет. Никакого футбола вам не будет.

И все началось заново. Я ему – о «Деле врачей-вредителей» и невиновности матери, он мне – об антисоветской пропаганде и прошении о помиловании, я ему – об участии в издевательствах и фабрикации дела, он мне – об ошибочном понимании дела врачей и роли в нем моей матери.

Разница лишь в том, что теперь я говорю на повы­шенных тонах, а от его былой вальяжности не осталось и следа. Взгляд злой, глаза со стальным блеском, голос жесткий. Дискуссия приобретает неуправляемый харак­тер. Уже на исходе два часа, отведенные мной Лоре. Через несколько минут она начнет не на шутку волноваться. Объявляю ему, что я сделаю все, чтобы он лично и иже с ним (а фамилии я знаю) понесли наказание и сели на скамью подсудимых, как Рюмин и компания. Начинаю всем нутром чувствовать, что спор меня занес слишком далеко, и реальность не прийти на свидание с женой в отдел электротоваров в ЦУМе возрастает с каждой моей запальчивой фразой, с каждым моим опрометчивым высказыванием. Я даже инстинктивно взглянул на ту самую высокую привинченную к полу табуретку, на которой вполне мог бы и очутиться, и колено у меня сильнее заболело.

Нет, все бесполезно. Его ничем не проймешь. Да и зачем? Надо уносить ноги, пока цел. Молча протягиваю пропуск, он молча ставит новое время, и я ухожу. Спускаюсь, еще не полностью уверенный, что безнаказанно покину это милое зданьице.

Взглянул на часы – о, ужас! – просрочил условленное время почти на полчаса. По Кузнецкому мосту, лавируя между пешеходами, машинами и троллейбусами, несусь к ЦУМу. Вбегаю в магазин. Лорка зеленого цвета стоит на условленном месте.

...Домой пошли пешком, чтобы как-то сбросить с себя напряжение последних двух часов. Подробно ей рассказываю о моем посещении Госбезопасности. Только теперь начинаю осмысливать наш с Зотовым непростой разговор...

Через год, на следующий день после возвращения мамы домой (4 сентября 1954 г.) я пошел на прием в Военную прокуратуру – учреждение, занимавшееся реа­билитацией политических заключенных. Я пошел, чтобы поблагодарить полковника Г.А. Терехова за те усилия, которые он приложил к пересмотру дела и освобождению матери. В Прокуратуру я наведывался регулярно, как на работу, больше 8-ми месяцев. Носил свои очередные заявления-протесты. Только здесь я, наконец, получил какую-то достоверную информацию, только здесь мне сказали, что дело пошло на пересмотр, только здесь я встретил человеческое отношение, от которого отвык за последние два года.

– Поздравляю с освобождением вашей мамы, – полковник Терехов меня узнал: намозолил я ему глаза за это время.

– Спасибо. Но я принес заявление о возбуждении судебного дела на майора госбезопасности Зотова за незаконное ведение им следствия, издевательства и применение недозволенных пыток.

Бумага, оформленная по всем правилам, – консультировал мой дядя-юрист, – ложится на его стол. Он внимательно читает, протягивает ее мне обратно и говорит:

– Вы получили вашу мать – ну и скажите спасибо. Я вам не советую затевать это дело. Да, они виновны. Но вся их вина в том, что они были излишне дисциплинированны.

Да, так и сказал – «излишне дисциплинированны».

Вот так!

 

К маме в лагерь

7 марта 1954 года. Перекресток дорог на краю поселка Долинка. Стою здесь с 7-ми часов утра, а сейчас уже 12. Припекает солнце. Небо синее-синее, ни облачка. Мне, одетому в довольно тяжелую шубу с меховым воротником и меховой шапкой, жарко.

Перекресток дорог – это колоссальное месиво грязной жижи, в которой утопают по верхний край колес редкие, осторожно едущие грузовики. Легковушек не видно, да они здесь и не пройдут. От этой лужи одна из дорог уходит в яркое, покрытое белым слепящим снегом пространство – то ли в степь, то ли в пустыню. Это та единственная дорога, которая мне нужна.

Машины появляются редко, очень редко. И на каждую я смотрю с трепетом – может, моя... Некоторые подъез­жают ко мне, стоящему на берегу этого грязного месива, другие останавливаются на середине.

– Хозяин, до Сарепты довезешь?

– Не, не туда.

Жарко, голод дает о себе знать, и я достаю (какая предусмотрительность!) из черного чемодана кусок хлеба с колбасой. В чемодане валенки и продуктово-вещевая передача маме: печенье, сухари, лимоны, сахар, банка варенья вперемешку с теплыми носками, шерстяной кофтой... Чемодан большой, тяжелый. Для него нет места на узкой обочине, и я его забрасываю на большой снежный сугроб. С каждой удаляющейся машиной тают мои надежды на встречу с мамой. Причем тогда, когда казалось, что все трудности позади и осталось всего ничего – добраться от поселка, где разместилось Управление карагандинскими лагерями (КАРЛАГа), до того лагеря, где уже почти год отсиживает свою 58-ю статью мама.

Я должен до нее добраться. Мне необходимо с ней переговорить и предостеречь от непоправимых ошибок. Наши старания объяснить ей ситуацию и линию ее поведения в письмах ничего не дают. То ли она чего-то недопонимает, то ли письма до нее не доходят. Письма перлюстрируются лагерными начальниками. Это мы точно знаем и боимся ей навредить своими советами.

А в Москве многое переменилось. Уже год, как нет Сталина; полгода, как расправились с Берией; перестре­ляли тех, кто варил следственную «кашу» в «Деле врачей»; из мест заключения и ссылок начали возвращаться отсидевшие свои сроки и, несмотря на «минус» в паспорте (то есть запрет на проживание в целом ряде городов центра страны), они как-то пристраиваются даже в Москве. За ними нет слежки, им не устраивают облав. В воздухе запахло тем, что впоследствии Эренбург назовет «оттепелью».

Есть сдвиги и в делах тех, кто еще находится в лагерях и ссылке. Нашими делами начала заниматься военная прокуратура, и доброжелательно (во всяком случае, внешне, что тоже очень важно) принимают просительные ходатайства, вежливо разговаривают. Самое приятное впечатление производит полковник Г.А. Терехов – высокий, статный, с интеллигентным лицом и хорошими манерами. Он при­нимает еженедельно, разговаривает не спеша, не прерывает. И обещает разобраться в деле. Он возглавляет назначенную самим ЦК партии группу по пересмотру судебных дел и реабилитации невинно осужденных. Появилась реальная возможность что-то сделать для мамы. Новое слово – «реабилитация» – у всех на устах.

В январе мне официально сообщили, что дело мамы пошло на пересмотр, однако в ее деле есть заявление с просьбой о помиловании, и это мешает решению вопроса о пересмотре дела. Необходимо ее заявление о пересмотре дела и отмене приговора Особого совещания (как мне сказали в военной прокуратуре, это было последнее заседание ОСО* перед его роспуском: успели-таки гады засудить напоследок!), а его-то и нет в деле. Получается, что она сама хочет не пересмотра дела, а помилования. Нужно ехать. Нужно добиться свидания и получить мамино личное заявление о пересмотре дела. Это рекомендует мне сделать Терехов. Даже сказал, что начинать добиваться получения свидания нужно в Главном управлении лагерей, ГУЛАГе, и порекомендовал, к кому обратиться.

Интересно, знает ли кто-нибудь из репрессированных и их семей, где в Москве располагалась эта страшная организация, перемоловшая миллионы ни в чем не повинных людей. Сомневаюсь. Где КГБ, ЦК, Прокуратура, знают – туда обращались часто и, как правило, безрезультатно. А вот опыта обращения в ГУЛАГ у моего многосведущего окружения не было, и никто не знал, где этот ГУЛАГ в Москве находится.

А находился он в самом центре столицы и, проходя мимо него, никто, даже заинтересованный, не знал, что  ГУЛАГ здесь, на Садово-Триумфальной, 3, наискосок от прославленного концертного зала имени Чайковского, в большущем доме, где теперь разместился ресторан и гостиница «Пекин». Это учреждение себя не афиши­ровало, и потому с улицы никакой вывески не было. Невзрачное парадное со скромной вывеской выходило во двор.

Хождение по длинным коридорам ГУЛАГа завер­шилось довольно быстро и небезрезультатно. Очередной начальник не разрешил, но и не отказал: «Разрешить вам свидание с матерью может только Управление карагандинских лагерей, где она находится. Мы – не можем».

Но все же на моем заявлении написал «Не возражаю» и поставил загогулину вместо подписи. Честно говоря, я думал, что это ничего не значащая отписка, чтобы избавиться от назойливого посетителя. Оказалось, что я ошибся. Загогулина сыграла решающую роль в Управлении КАРЛАГом в Долинке, куда я приехал поздним вечером 5 марта (помню этот день точно: годовщина смерти Сталина).

Опять двухдневное хождение по коридорам, на сей раз – приземистого барачного здания Управления КАРЛАГом, и... свидание разрешено! Еще одна резолюция с загогулиной на моем заявлении.

В Долинке долго искал место ночевки. Никто не принимал. Я представлялся командировочным из Москвы, и всюду получал довольно грубый отказ. Наконец, в местной, с позволения сказать, гостинице я вымолил место на койке в углу коридора и то – только на одну ночь. Правда, спал я там две ночи: надо мной уборщица сжалилась.

И вот теперь, когда я близок к цели, когда до мамы рукой подать, все рушится. Что делать, как преодолеть последнее препятствие? Не у кого спросить, как добраться до Сарепты, далеко ли она, что это – село, поселок, зона?.. Тогда, в Управлении, побоялся уточнять и быстро ретировался: а вдруг передумают и заберут разрешение. И сейчас рас­плачиваюсь за эту поспешность: почти пять часов – и ни с места!

Из-за сугроба грязного снега, покачиваясь, появляется полуторка. Отчаянно машу руками.

– Хозяин, мне нужно в Сарепту. Как до нее добраться, помоги! Надо до зарезу!

Молодой парень приостанавливает свой полуразвалившийся драндулет.

– Ну, туда не добраться! Дороги развезло, машины туда не идут уже неделю. Завтра праздник. Нет, туда не добраться.

– А после праздника?

– И после праздника не добраться, дорог туда не будет еще месяца полтора-два, пока не стает снег.

– А сколько до этой самой Сарепты?

– А кто его знает. Смотря как ехать. Летом, прямиком по степи, километров сто будет, а по дорогам больше намного. Хочешь, я тебя подкину до... (название забыл). Это километров тридцать.

– А там?

– Будешь искать, может, потрафит!

И я решился. Другого выхода нет. Не стоять же здесь, и на тридцать километров ближе к цели. Забрасываю свой большущий чемодан в кузов и усаживаюсь на вылезшие наружу пружины переднего сиденья. Дверца привязыва­ется веревкой – замка нет. И мы, в буквальном смысле скрипя, трогаемся... Таких дорог я не видел никогда, да, наверное, никогда и не увижу. Узкий тоннель в снегу. Черная грязь на дороге сделала свое дело, и снег в колее протаял, образовав глубокое ущелье в высоченном навале яркого белого снега по бокам. Высота снежных стен, за которые то и дело цепляются бока кузова, иногда достигает крыши кабины. Так и тянемся по этому ущелью. Через каждые пять – десять метров машину подбрасывает на очередном ледяном ухабе, и ты подскакиваешь на сиденье так, что головой ударяешься в потолок кабины. Меховая шапка спасает от ударов, предвидеть которые нет никакой возможности. Но самое сложное в передвижении – встречный транспорт. Нам, почти за шесть часов езды, дважды пришлось решать эту сложную дорожную проб­лему. О том, чтобы разъехаться, и думать нечего. Значит, кто-то должен пятиться назад до предусмотрительно сделанного «кармана» в снежной стене.

...Вот мой водитель прислушался, остановился и задом вернулся в такой «карман», который мы только что проехали. Сидим, ждем. Где-то что-то урчит.

– А ты чего в Сарепту-то?

И тут я вместо того, чтобы объявить ему, что еду как командировочный, как это делал в Долинке, просясь на ночлег, сам не знаю почему говорю:

– На свидание с матерью.

– На свиданку?! – В его голосе недоумение, недоверие. – Разрешили?!

Я вытаскиваю мое заявление с резолюциями и подпи­сями-загогулинами. Он внимательнейшим образом все читает, тычет грязным пальцем в загогулину, поставлен­ную в Управлении КАРЛАГа, и, поднимая глаза к потолку кабины, говорит:

– О-го-го! Такого никогда не было. Ты, наверно, первый получил свиданку.

Он смотрит на меня с большим уважением и любопытством. И я ему, первому встречному, в этом снежном кармане рассказываю все о «Деле врачей-вредителей», о моих мытарствах и попытках вызволить маму на волю, о слухах и первых шагах разрядки в тотальном терроре. В ответ мой спутник рассказывает, что он сам зэк, отсиживающий еще свой срок, сейчас шоферит за зоной, но к поверке должен вернуться.

О том, что его пассажир едет на свиданку с матерью, он сразу же сообщает бородатому водителю трактора, который через полчаса появился из-за снежного поворота. С этого момента все вокруг меня словно бы преобразилось. Слух о том, что кто-то едет на свиданку, обогнал меня, и меня встречали на каждом этапе моего пути к маме. А таких этапов было четыре. Машина, трактор, сани-розвальни, опять трактор. Две ночевки у незнакомых людей. Меня передавали из рук в руки, кормили, ласкали, расспрашивали, расспрашивали, расспрашивали...

Здесь, в безбрежных степях Казахстана, набитых лагерными зонами, мало что изменилось. Лагерная жизнь, а другой здесь нет, и все, что с ней связано, оставалось прежним. Хотя отмечали, что режим стал помягче, кое-кто уехал из отсидевших. Но ведь пишут, что и там, на воле, трудно: на работу не берут, с жильем проблемы. А здесь все стало привычным, в конце концов, РЕЖИМ, он всюду РЕЖИМ! Познакомился я с одной вновь образованной семьей. Сошлись здесь, живут в глинобит­ном домике (приглашали на ужин), уезжать не соби­раются, боятся, да и некуда. Там все разрушено. А здесь он работает бухгалтером, она – уборщицей в столовой для вольнонаемных. Сыты! Расспросы, расспросы, расспросы...

Я проехал путь, который мама, пятидесятилетняя больная женщина, прошла пешком дважды. Один раз – в августовскую жару, другой – в ноябрьскую стужу. С мешком за плечами, с ночевками вповал в этапных бараках, практически без еды. Все это мне рассказывали и показывали мои доброжелательные хозяева и проводники.

...Наконец, сидим с мамой на завалинке вахты, в зоне, где она отбывает свой срок. Действительно, я здесь первый родственник, получивший свидание. Смотрят на нас с любопытством. Приветствуют мамины «товарки» из-за колючей проволоки или из строя возвращающихся с работы. Мамина зона – женская. Работа «непыльная» – на огородах. Что это такое – не понял, понял лишь, что это легкое и привилегированное место. Маму на работу не гонят, она – врач. А это очень значительная фигура в местных условиях. Живет за занавеской, спит не на общих нарах, а на своей кровати. В общем, местная «аристократия». Она оказывает первую доврачебную помощь. Говорила, что ей досаждают блатные, требуют от нее мандрены от игол, чтобы делать себе «мастырки» – наколы, от которых образовываются нарывы, освобождающие от работы. Если бы не блатные, то жить можно.

Сидим на завалинке, греет мягкое солнце, разгова­риваем. Мать явно подавлена, к своей дальнейшей судьбе почти безразлична, писать заявление о пересмотре дела боится. Прошение о помиловании написала по рекомен­дации начальства, которое к ней «благосклонно». О том, что было во время следствия, говорит мало, повторяет то, что было написано в письмах, иногда плачет. В разговоре постоянно возвращается к предавшей ее профессору Домбровской. С ней она вела всех пациентов, и без ее визы, личной подписи, не назначала ни одного лекарства, ни одной процедуры, не делала ни одного медицинского заключения. Рассказала о «подсаженных» к нам ее самой близкой приятельнице Ольге Мазур и моем товарище Толе Шварцмане.

Отвлекусь от повествования, чтобы сказать несколько слов о сексоте Толе Шварцмане. За полгода до ареста мамы он попросился пожить у нас, и, несмотря на то, что он был болен туберкулезом, мама согласилась, лечила и выхаживала его несколько месяцев. Он переживал арест мамы, по крайней мере, внешне. А в «Деле» мама прочла его показания против нее. Приехав в Москву, после свидания в лагере, я вызвал Толю для разговора к памятнику Гоголя. Не помню, что говорил ему, только помню, что вид у него был – врагам своим не пожелаю. Спустя много лет, с началом волны эмиграции, одна из центральных газет поместила письмо, подписанное А. Шварцманом, уже из Америки, где он обличал приютившую его страну во всех смертных грехах!

Подбадриваю маму рассказами о людях, не бросивших нас, о друзьях и, главное, ориентирую ее в новых политических веяниях и наступивших переменах. К концу второго дня наших посиделок (потом охранники вынесли нам табуретки, на которых сидеть удобнее, чем на узкой завалинке) пишем вместе заявление с просьбой о пересмотре ее дела. Пишем два варианта. Один – подробный, с фамилиями, датами, перечислением этапов следствия, упоминаниями о «незаконных методах следствия» (именно так, другой формулировки она боится, а эта уже узаконена), трудностях лагерного быта, незаслуженности наказания. Другой вариант – короткий, в несколько фраз. Посмотрим, какой возьмут (взяли короткий).

Мимо нас строем с одним охранником сбоку колонны, поднимая пыль (снега в поселке не видно), проходят на обед заключенные. Из вахты выходит какой-то чин, перед которым мама сразу вытягивается в струнку, и доброжелательно, но твердо сообщает:

– Ну, хватит, и так засиделись. Разрешили одно свидание, а вы второй день сидите. Больше нельзя, прощайтесь!

Вечером в том домике, где я остановился, не переставая хлопала входная дверь. Шли и шли люди. Опять те же разговоры, те же вопросы. Письма, просьбы, напутствия, адреса...

Утро. Еще темно. Перед мазанкой стоят розвальни. Скрежеща по песку и камням, добираемся до края Сарепты, а там по санной дороге, по целине прямиком до Долинки. Везет меня приятнейший мужчина по кличке Орел. А может, это не кличка, а фамилия, – не знаю. Через него шли от мамы те «нелегальные» письма на разные адреса. Кстати, все письма, все заявления, всю переписку я хранил в отдельной папке долгие годы. Случайно мама на них наткнулась и все их уничтожила. Что это – урок, извлеченный из общения с госбезопасностью, страх или убеждение, что РЕЖИМ так и останется РЕЖИМОМ? Скорее всего – все вместе взятое.

...Полдороги проспал, так как в Сарепте было не до сна. Временами, чтобы согреться, бегу за санями, иногда проваливаясь по колено в снег. Вот где пригодились валенки. Лошадка трусит быстро, и поздно, почти ночью, мы у той же гостиницы, где меня сначала прогнали, а потом все же приютили на ночь. Орел куда-то ушел, оставив меня у лошади. Через минут пятнадцать появля­ется в сопровождении той, которая мне довольно грубо отказала в первый раз. А сейчас:

– Пожалуйста, проходите вон в тот номер. Там тепло. Сейчас принесу чаю, небось, проголодались и нахолода­лись. Дорога-то длинная. Эх вы, что ж тогда-то не сказали, что на свиданку к матери! А то – команди­ровочный!

 

Страх.

21 марта 1954 года. Самолет, выполняющий рейс «Балхаш – Караганда – Свердловск – Москва», мягко подпрыгивая на неровностях летного поля, медленно останавливается. В маленьком квадратном окошке вижу уже знакомое неказистое здание Карагандинского аэропорта. Из кабины пилотов выходит один из команды и объявляет то, что я уже знаю, – остановка на три часа, вещи из багажного отделения можно не брать. Вместе с небольшой группой пассажиров по шаткой лесенке, выброшенной с борта самолета, спускаюсь на грешную землю. В маленьком здании аэропорта толчея. Мест, где можно было бы посидеть, нет. Даже газетного киоска не видно. Наконец натыкаюсь на дверь с вывеской «Буфет». Это как раз то, что мне надо. Проголодался изрядно. Завтракал рано утром еще в Балхаше у Хиены Наумовны (жены Б.А. Шимелиовича), перед отъездом на аэродром.

Буфет полупустой. В витрине – если стеклянный ящик, взгроможденный на столе, можно назвать витриной – тарелка с бутербродом: толстый кусок черного хлеба, на нем толстый квадратный кусок обжаренной вареной колбасы и тонкий квадратик масла. Все это мавзолейное сооружение венчает кружок соленого огурца, уже подернутый беловатым налетом. Рядом, на тарелке, что-то белое. Спрашиваю – что это такое? Оказывается – манты. Манты – это хорошо! Особенно на их родине, в Казахстане. Вспомнил, как лакомился мантами в москов­ском ресторане «Узбекистан». Здесь они должны быть лучше, вкуснее, с национальным ароматом. С дымящейся от пара тарелкой удаляюсь в уголок и начинаю священнодействовать гнущейся алюминиевой вилкой с отломанным зубцом. После первых глотков понимаю несъедобность этого варева: тесто недоваренное, склизкое, а то, что должно быть мясом, – какая-то черная слизь да еще с тухловатым запахом. Нет, так дело не пойдет, здоровье дороже, и я обращаю свои взоры к «мавзолейному» бутерброду и чашке бледного спитого чая. Все таки меньше риска для жизни. Устраиваюсь поудобней и принимаюсь за трапезу. Черствый хлеб и малоаппетитная колбаса не могут испортить приподнятого настроения. В чемодане аккуратно уложенные в папочку подписанные мамой заявления о пересмотре дела. Думаю, что и для нее мое посещение не пройдет бесследно. К концу второго дня она стала как-то живее, активнее, разговорчивее. Не зря я сделал и небольшой, всего около тысячи километров, крюк и заехал в Балхаш к Шимелиовичам. Три дня я втолковывал в моего пессимистически настроенного друга, что в Москве многое меняется, что его отец вот-вот объявится, как появляются из лагерного небытия люди, пропавшие много лет тому назад, что надо писать, тормошить, просить, требовать. На меня пусть посмотрит: принимают заявления, разговаривают, советуют, обещают. Разве это не признаки нового? Я полон радужных надежд. А моя поездка, легко полученное разрешение на свидание разве не говорят о сдвигах? Но Лева саркастически улыбается в ответ и отказывается что-либо предпринимать: он не видит никаких существенных сдвигов. По-прежнему он, Хиена Наумовна и сестра Юля раз в неделю регулярно ходят в местное КГБ отмечаться, как положено ссыльным. Мои слова его не убеждают.

И все же поездку в Балхаш к Шимелиовичам считаю удачной. Во-первых, привез им в подарок пять лимонов. Во-вторых, повидались, в-третьих, посмотрел новый город Балхаш. Город грязный, приземистый, угрюмый. Незабы­ваемое впечатление оставил базар, куда я ходил с Хиеной Наумовной за репчатым луком. Несколько пустых прилавков. Только за одним маячила сгорбленная фигура старика. Мы подошли к этому единственному продавцу, перед которым в кепке лежало одно яйцо. Тоже познавательная картинка в копилку моих жизненных наблюдений. Но, конечно, самое главное впечатление произвели разговоры с Левкой. Я ему о том, как ходил по инстанциям, о встречах в приемной прокуратуры. Он – о том, как мытарился по пересылкам, как встретился с мамой и сестрой. А арест его обставили таким образом. Вызвали из Москвы в Калугу, где он работал, отобрали партбилет, а потом на обратном пути на вокзале перед посадкой в вагон разыграли комедию ареста. Зачем было разыгрывать сцену из детективного фильма?

В буфете я по-прежнему один, даже буфетчица куда-то ушла. Тихо, тепло. А перед глазами картина из окна самолета: на белом поле грязные, черные пятна со щупальцами подходящих к ним дорог. В центре каждого такого грязного пятна правильные параллелепипеды бараков, и четко видна зона, а иногда и вышки по краю зоны. Черные пятна на белом. Их очень много, одно за другим, одно сменяет другое все время, пока летим от Балхаша до Караганды. Гениально назвал Солженицын – Архипелаг ГУЛАГ!

...Снаружи в буфет доносится голос диктора, время от времени сообщающего об отлете или посадке самолетов. В основном это местные рейсы. Слушаю не очень внимательно, так как прошло не больше часа из трех часов ожидания отлета. Спешить некуда. Можно рассла­биться. Все же дни были напряженные.

Вдруг мне показалось, что кто-то произнес мою фамилию. Что такое? Диктор повторяет объявление: «Пассажира рейса №... “Балхаш – Москва” Лясса просят пройти в комендатуру аэропорта».

Первое, что я ощутил, – это чувство страха. Страх, возникший где-то под ложечкой, окутывает все тело, ноги стали ватными.

Каждое слово молотком ударяет по нервам. Сразу всплывает в памяти рассказ Левки об аресте на железнодорожном вокзале. Все точно. Все так же. Кому я здесь, в Караганде, нужен, как не им? Кто еще здесь обо мне знает? Но зачем таким вот образом? Зачем это объявление по радио? Ну как же: у них приказ меня арестовать, а меня они не знают, фотокарточки нет, вот и выманивают. Я сам и представлюсь тем, кто меня ищет: «Вот он я!» Нет, фигу. Не дамся. В буфете пусто, здесь я в безо­пасности, где я, они не знают. Что делать? Звонить в Москву! Сразу Москву не дадут, да и есть ли отсюда телефонная связь с Москвой? Незаметно убежать и потихоньку поездом до дому. Глупо. Там меня схватят, да и денег практически не осталось. Ладони покрылись влажным липким потом. Сразу отбило желание жевать мавзолейный бутерброд. Заберут, обыщут, а в чемодане мамины заявления и письма, целый пакет писем! А в письмах наверняка строчки не для глаз МГБ. Как я всех подвел! Дурак, поддался на провокацию. Обрадовался, что дали свидание так легко и просто, почти без хлопот и там в Москве, и здесь, в Долинке. Здорово же они меня разыграли, а я, болван, поверил им: «Есть изменения, все улучшается, все образуется, все вернутся»... И Терехов – подлец, провокатор, указал даже адрес. Теперь всем в зоне, кто связался со мной, и самой маме добавят. Точно, добавят. И уничтожить «улики» невозможно: они в чемодане, а чемодан в самолете. И здесь дал маху. Был бы чемодан со мной, спокойно все уничтожил бы, а потом можно и сдаться. Все легче, чем быть невольным передатчиком такого количества «нелегальных» писем. Вот Левка – молодец, ничего мне не написал, никакого заявления. Прав, как всегда! Нельзя им верить. А я-то, дурак, поверил, расслабился: все будет хорошо, наши скоро вернутся…

Четкие слова, словно тяжеловесные гири: «Пассажир Лясс, следующий рейсом №... “Балхаш – Москва”, вас просят пройти в комендатуру аэропорта».

Ощущение загнанного зверя, обложенного со всех сторон, податься некуда. Выход один: им в лапы. Выхожу из буфета. В зале все по-старому, людей тьма. Вот и комендатура. Открываю дверь. В комнате за столом сидит мужчина в штатском, на голове фуражка с аэрофлотовским гербом. Рядом на стуле – толстый субъект с бобровым воротником, явно не гэбэшного вида. И больше никого. Ожидаемых мальчиков в серых пальто и серых шляпах не видно. Прячутся, значит, разыгрывают коме­дию. Любят они дешевые эффекты.

Говорю, что по радио просили явиться.

– А, вы – Лясс? Очень хорошо. У нас к вам просьба. Ваш рейс имеет посадку в Свердловске. А товарищу как раз нужно в Свердловск, но больше туда сегодня само­летов не будет. А вот через пятнадцать минут вылетает самолет прямо на Москву через Куйбышев. Не будете ли вы любезны поменяться с этим товарищем билетом. Да и вам легче, не нужно ждать еще два часа, и в Москве будете часов на пять раньше. Мы просим вас, пожалуйста..

Выдерживаю паузу, чтобы перевести дух.

– Ну что ж, - отвечаю, - особых возражений нет. Но в том самолете у меня в багаже чемодан.

Вместе с комендантом бегом за чемоданом и с чемоданом к другому самолету. Меня подхватывают подмышки и поднимают в салон. Чемодан вталкивают следом. Дверь захлопывается. Предлагают «взлетную» конфетку. Очень кстати: во рту все пересохло…

 

Мама - дома!

4 сентября 1954 года. В начале августа помощник полковника Г.А. Терехова (фамилию не помню) объявил мне, что дело пересмотрено и мать реабилитирована. Остались какие-то формальности, и маму, находящуюся сейчас во внутренней тюрьме на Лубянке, выпустят. Больше того, дают мне номер телефона того, кто ведет сейчас дело по реабилитации и оформляет дело мамы на Лубянке, и просят обращаться прямо к нему. Неслыханно, но факт. Звоню. Да, все так. Принципиально решение принято, остались формальности.

– Ну и когда же вы выпустите маму?

– Позвоните через неделю.

Звоню в назначенный срок.

– Нет, еще не оформлено. Чувствует она себя хорошо, передает привет. Позвоните через неделю.

– Могу я с ней поговорить хотя бы по телефону?

– Нет, не положено. Не волнуйтесь, все будет в порядке. Звоните, лучше утром, часов до десяти.

Неделя проходит в нервном ожидании. Работать не могу. В голове прокручивается все, что было. Наконец мама будет дома. Она будет не помилована, а реабилити­рована. Надо будет взять отпуск и увезти ее на юг, к морю. Там она отдохнет, начнет приходить в норму. Не понравилась она мне на свидании в Сарепте, какая-то заторможенная, безынициативная, опустившаяся. Такой я ее никогда не видел. Сломалась. Вернее, ее сломали. Как бы не наделала глупостей сейчас, как бы не сорвалась, когда уже так близко освобождение.

Звоню в договоренное время – длинные гудки, никто не отвечает. Через полчаса – длинные гудки. Еще через час – никого. Назавтра – никого, еще день – пусто. Связь прервалась. Бегу на Кирова, 41, к моему прокурору, Г.А. Терехову. Принимает по-прежнему доброжелатель­но. Значит, ничего не изменилось за эти дни. Звонит куда-то.

– Тот, кто сейчас ведет дело вашей матушки, в командировке. Будет через пару недель. Звоните по тому же телефону.

4 сентября. Звоню утром из автомата перед работой. Слава Богу, на месте! Меня узнает сразу.

– Да, это я, очень рад, что вы вернулись. Когда же вы отпустите маму? Какие еще там недоделки? У меня уже куплены для нас билеты на поезд. Да, уезжаем на юг. А как вы думаете, она заслуживает отдых? Два года у вас. Сейчас каждый день имеет значение, каждый час, а вы тянете уже больше месяца после решения прокуратуры о ее реабилитации.

В ответ какие-то малозначащие, ничего не объясня­ющие фразы.

– Когда же мне опять звонить?

– Да нет, звонить не надо. Скоро вы получите вашу мать. Она и нам здесь достаточно досаждает.

Начинаю прием. Больных много. Минут через двадцать просят подойти к телефону в кабинет заведующей поли­клиникой. Прошу подождать, так как за экраном больной. Прервать исследование нельзя. У пациента подозрение на рак. Поспешишь – пропустишь. Работа ювелирная, надо проследить весь ход складок слизистой желудка. А в голове: откуда звонок? Отсылаю лаборантку к телефону, прошу узнать - откуда.

Звонит бабушка из дому, просит позвонить. Конечно, она волнуется. Ждет дочь. Все напряжены, а каково ей под старость пережить столько?!

Кончаю исследование – и к телефону. Звоню. Мама дома!

Как я кончил работать, как смотрел больных, как добирался, не помню.

Звоню, открывают дверь. Мама в обычном для нее халате убирает в доме. Посуда уже вся перемыта. Сейчас натирает пол. Поза и движения почти профессиональны.

– Что ты делаешь?! Ложись, отдохни!

– Ничего. У вас здесь грязновато. А я научилась очень хорошо натирать полы. На Лубянке, в камере, пол паркетный, и нас заставляли его натирать ежедневно до блеска. Охранники очень за этим следили. Знаешь, я там некоторое время сидела с сестрой Вейцмана.

И добавила совсем тихо, почти шепотом, вскинув глаза к вентиляционной решетке:

– Да, того самого, – и одними губами, – президента Израиля.

И снова обычным голосом:

– Очень интересная женщина, мы с ней подружились. Так когда ее привели в камеру ко мне, она прежде всего сказала: «Ну, слава Богу, пол натерт, а то я боялась, что придется мне самой его натирать».

С тех пор прошло много лет, но те дни, часы и минуты в памяти – навсегда...

--"--

После возвращения из концентрационного лагеря мама, я и моя жена Лора отправились на Черное море, где все отходили от перенесенного ужаса.

О пережитом не говорили. Вычеркнули эти года из нашего сознания.

По завершения реабилитации мы окунулись в наши проблемы – работа, быт, учеба, экзамены… Мама активно возобновила врачевание, так как в этот период мы и наши родственники, друзья, приятели, знакомые интенсивно обзаводились детьми. Старые пациенты также часто обращались к ней за помощью. Мама, как и раньше, была нужна всем. Ее знания, опыт оказали значительное подспорье в воспитании подрастающего поколения.

Прошло 5 лет. У мамы выявляется злокачественная опухоль (меланома) с метастазами в головной мозг и 5 марта 1961 года она умирает

 

 

4. На щит.

 

Впервые Сталину и его приспешникам не удалось одолеть тех, кого он представил врагами народа, как делали это беспроигрышно в течение четверти века. Сталину не удалось устроить грандиозный показательный процесс, в котором антисемитизм должен был сыграть определяющую роль.

История не безлика. Личность и только личность является ее создателем. Оставим истории эти имена.

Это евреи – члены Еврейского антифашистского комитета, люди традиций, чести и совести, предотвратившие редкий по своей жестокости план Сталина окончательно решить «еврейский вопрос» в СССР, затормозив этот коварный замысел почти  на четыре года. Вт эти имена: С.А. Лозовский, И.С. Юзефович,  Б.А. Шимелиович, Л.М. Квитко,  П.Д. Маркиш,  Д.Р. Бергельсон,  Д.Н. Гофштейн,  В.Л. Зускин,  Л.Я. Тальми,  И.С. Ватенберг,  Э.И. Теумин,  Ч.С. Ватенберг-Островская, Л.С. Штерн,  С.Л. Брегман, И.С.Фефер .

Если бы не они, наши деды, отцы, матери – мы бы через пол века встретились не здесь, в Иерусалиме, а на лесоповале в далекой Сибири или в песках Киргизии еще в 1951 году.  Спасая нас, они пошли на неминуемую смерть.

Это евреи -  врачи различных специальностей и званий, представители самой гуманной в мире профессии оказали посильное сопротивление, затормозившее начало показательного судебного фарса «Дела врачей-вредителей», застопорив  его осуществление минимум на два  месяца. В числе участников этой выдуманной Сталиным террористической группы оказались: профессора врачи, в основном евреи: Вовси М.С.,  Коган Б.Б., Фельдман А.И., Гринштейн А.М., Темкин Я.С., Лившиц Е.Ф., Карпай С. Е. Берлин Л.Б. Несмотря на пытки, побои, карцер, наручники, унижение они, отстаивая честь и независимость своей профессии, категорически отказались признаться в шпионской  и террористической  деятельности,

Следует особо отметит, что привязанные к этому делу  Виноградов В.Н., Егоров П.И., Майоров Г.И., Преображенский Б.С. русские по национальности как могли,  поддерживали евреев.

Среди еврейских интеллектуалов нашлись те, кто отказался поставить свою подпись под письмом, так как оно неприкрыто предвещало расправу не только над осужденными, но и над всеми евреями.  Это  затормозило начало показательного суда над «врачами-вредителями» на две недели. Вот эти имена: М. Рейзен, А.Ерусалимский, В.Каверин, Я.Крейзер, П. Антокольский, И.Дунаевский.

К ним присоединились  не только евреи, но представители интеллигенции многих национальностей и рядовые труженики, не поддержавшие  развернувшуюся  в газетах, на  радио, митингах и собраниях антисемитскую вакханалию против «врачей-вредителей» и открыто выступившие в защиту репрессированных евреев, охарактеризовав политику Сталина как советский и русский позор.  Это  академики Н.Ф.Гамалея,  У.С. Варги, И.А Трахтенберг , врачи А.Г. Заводчикова.,  М.П. Усиевич.

Все эти люди преодолели СТРАХ.  Это – люди легендарного мужества.
Они достойны быть вписанными в нелегкую историю еврейского народа.

Прежде чем поставить последнюю, прощальную точку, позволю себе высказать мнение, что советский режим погиб не только под тяжестью экономических проблем и не только в результате противостояния с демократией. «Империю Зла» погубили тотальная ложь, многолетнее насилие и СТРАХ.

Империя начала распадаться, как только из-под нее выбили этот краеугольный камень. Чувство собственного бессилия каждого отдельного человека и общества в целом сменилось ощущением возможности противостояния силе режима.

Заслуги за расшатывание сталинского государственного монолита и развал Советского Союза приписывают оттепели конца 50-х, культурной оппозиции 60-х, диссидентскому движению 70-х, перестройке конца 80-х годов.

По моему же убеждению, распад советского строя начался в 1949 году, тогда, когда Сталин столкнулся с еврейским сопротивлением, которое показало, что можно не только жить не в страхе, но и противостоять господствующей идеологии и практике режима.

Правление Хрущева, Брежнева, Андропова, Черненко и Горбачева было затянувшейся на полвека агонией, советского режима.

 

Оставить комментарий
назад        на главную