Макс Ройз

 


Ад Имре Кертеса. Ад без надрыва и ненависти

 

Жил-был мальчик,  звали его Дёрдь Кёвеш или просто Дюрка.
Обыкновенный пятнадцатилетний мальчик, ничем не отличающийся от других ребят из его гимназии. Вернее, отличающийся лишь маленькой деталью: на груди его была прикреплена большая желтая шестиконечная звезда.
Большинство людей, с которыми Дюрке приходилось встречаться, относились к нему без всяких предубеждений. Когда он сказал классному наставнику, что завтра в школу не придет, так как отца забирают в трудовые лагеря, тот проявил даже сочувствие.

Ничего удивительного в таком поведении не было: у венгров и евреев был достаточно большой опыт совместной жизни. В Австро-Венгерской империи иудеи пользовались такими же правами, как и христиане. Но в 1919 году Венгрия стала независимым королевством и сразу же начались еврейские погромы. Потом были приняты законы о 5-процентом представительстве в учебных заведениях, в государственных учреждениях и бизнесе. Примерно четверть миллиона евреев в одночасье стали безработными.

Дюрке, разумеется, приходилось встречать и тех, кто терпеть не мог евреев. Их поведение было ему понятно.
На приветствие мое булочник не ответил: все в окрестностях знали, что евреев он терпеть не может. Потому он и хлеб мне швырнул, взвесив его кое‑как; по‑моему, там граммов на двадцать–тридцать было меньше, чем положено. И в тот момент я вдруг понял, что его нелюбовь к евреям объяснима: ведь относись он к ним как к обычным людям, его, наверно, грызла бы совесть, что он их обвешивает. А тут он поступает в согласии со своими убеждениями.

Дюрка всегда выполнял предписания, которыми должны руководствоваться люди с желтыми звездами. В трамвае он ездил только на задней площадке последнего вагона и старался сделать так, чтобы звезда была прикреплена на видном месте. И вместе с тем Дюрка смутно представлял себе, что значит быть евреем.
Во время проводов отца дядя Лайош спросил, молился ли он за него и когда Дюрка ответил, что нет, не молился, они вместе пошли в другую комнату, окнами во двор.

Дядя Лайош принялся читать вслух молитву, а я должен был повторять за ним кусочки текста. Сначала дело шло бойко, но скоро я стал уставать; мешало мне и то, что я ни словечка не понимал из тех фраз, с которыми мы обращались к Богу: ведь молиться Ему нужно было по‑еврейски, я же еврейского языка не знаю. Но когда молитва закончилась, дядя Лайош выглядел удовлетворенным; на лице у него было такое выражение, что даже я на минутку почувствовал: ну вот, мы таки предприняли что‑то ради отца. И в самом деле, мне стало легче, чем до молитвы, когда я не мог избавиться от того неприятного, тягостного ощущения.

На проводы отца пришел и дядя Вили, бывший журналист, который всегда готов поделиться интересными сообщениями, полученными из «конфиденциальных источников». Не теряя времени, он сообщил, что между немцами и силами антигерманской коалиции идет торг и евреи Венгрии используются фашистами, как козырная карта. А уж коалиция, с уверенностью закончил дядя Вили, пойдет на любые уступки, потому что существует такая великая сила, как мировое общественное мнение, которое «потрясено тем, что с нами происходит».      
Бог ты мой, какой ничем не оправданный оптимизм! Какая наивная убежденность в том, что еврейские дела кого-нибудь в действительности волнуют! Ведь развитие реальных событий говорили совсем о другом.
После погромов Хрустальной ночи руководители западных стран хорошо поняли, что несет евреям фашизм, но никто из них не спешил протянуть руку помощи.

На вопрос о том, сколько немецких беженцев может принять Канада, министр иммиграции сострил, что «даже ни одного еврея – это уже слишком много».
В начале 1939 года девятьсот немецких евреев купили туристские визы у руководителя кубинского иммиграционного управления Мануэля  Бенитеса.
Куба была выбрана как единственный возможный пересыльный пункт: ни одна страна в мире не хотела принимать беженцев из Германии.    

Вместе с тем, экономическая депрессия и боязнь кубинцев, что евреи заберут рабочие места, вызвали бурю протеста. За день до выхода из Гамбурга в Гавану туристского парохода  «Сен-Луис» на Кубе прошла большая антисемитская демонстрация.
А в день выхода «Сент-Луиса» из Германии кубинский президент Федерико Ларедо Брю, прослышав о махинациях Бенитеса, принял поправку к закону, которая аннулировали, проданные визы . Но ни экипаж парохода, ни пассажиры не имели ни малейшего представления о том, что они отправляются на Кубу с утратившими силу документами.
Накануне прибытия в Гавану капитан парохода  Густав Шредер получил телеграмму от кубинского представителя с требованием встать на рейде.

27 мая 1939 года «Сент-Луис» бросил якорь на гаванском рейде. Из 930 пассажиров на берег сошли только 29: шестеро не были евреями, двадцать два имели действующие визы и одного, который с горя вскрыл себе вены и выбросился за борт, увезла в город скорая помощь. По иронии судьбы он стал единственным евреем, которому удалось остаться на Кубе без надлежащей визы.

Четыре дня велись переговоры между президентом Брю, шефом иммиграционной службы Бенитесом и представителями еврейской общественной организации «Джойнт». Кубинцы запросили 500 тысяч долларов, сумму по тем временам астрономическую. У представителей «Джойнта» таких денег не было.
Первого июня 1939 года капитан «Сент-Луиса» получил приказ покинуть территориальные воды Кубы. В противном случае корабль будет атакован силами военного флота.

Целую неделю «Сен-Луис» находился между Кубой и США. Капитан парохода немец Густав Шредер надеялся, что кубинские или американские власти сменят гнев на милость и примут беженцев, которым в Германии грозит смерть.
Но президент Кубы не был намерен менять своего решения. Большой друг евреев, как его именовала либеральная пресса, президент США Франклин Делано Рузвельт приказал береговой охране не допустить захода «Сен-Луиса» в территориальные воды Америки. Основание для такого жесткого решения была квота приема беженцев. Вряд ли это было реальной причиной отказа. Ведь речь шла о спасении человеческих жизней.

По мнению многих историков, Гитлер внимательно следил за событиями, развертывающимися вокруг «Сент-Луиса». И когда пароход заставили вернуться обратно в Германию, он был вне себя от радости, так как отлично понял, что несмотря на публичные осуждения антисемитизма, руководители многих стран поддерживают его политику уничтожения евреев.
В последние годы Второй Мировой войны президент Рузвельт в очередной раз показал свое реальное отношение к евреям.
Союзникам было не только хорошо известно, что в действительности происходит в Освенциме, но они также располагали точными картами  концлагеря. Начиная с 1944 года авиация нанесла несколько ударов по Освенциму, вернее по Буну – заводу синтетической нефти. Но ни одна бомба, которая могла спасти сотни тысячь людей от уничтожения, не была сброшена на газовые камеры, крематорий или на железнодорожные пути, ведущие к лагерю. 
Поведение союзников никогда не интересовало Дюрка. Но он часто задумывался над тем, что значит быть евреем? Почему именно евреев нужно выделять желтыми звездами? Это повод для гордости или стыда?
Совсем случайно он узнал, что эти же самые вопросы волнуют соседскую девочку Анну Марию и ее старшую сестру.

Иногда, если нечего делать, я ведь и сам задумываюсь над такими вещами. А все благодаря одной книге, которую я недавно прочел. В общем, речь там идет об одном нищем мальчишке и о принце, и они, если не считать того, что один – принц, а другой – нищий, во всем остальном: лицом, телосложением – удивительно были друг на друга похожи; и как-то раз, просто из любопытства, они поменялись судьбами, и нищий в конце концов стал настоящим принцем, а принц – настоящим нищим. И я сказал старшей из сестер: пускай попробует представить себя в такой ситуации. Так вот: если это представить, то теперь та, другая девочка чувствовала бы себя другой и носила бы желтую звезду, а она, старшая из сестер, со своими бумагами о рождении чувствовала бы себя – и не только она бы чувствовала, но и другие люди видели бы ее – точно такой, как остальные люди, и думать не думала бы ни о каком различии.

До лета 1944 года венгерских евреев, как граждан союзной с Германией страны, отправляли только в трудовые лагеря. С вводом немецких войск началась массовая депортация евреев в лагеря смерти.
Дюрка получил извещение о том, что ему определенно постоянное место работы. Так он попал на нефтеперегонный завод Шелл, получил удостоверение личности и право на выезд из Будапешта, что остальным евреям было запрещено.
Узнав об этом, дядя Лайош предупредил Дюрку, что, работая на заводе, он представляет не только самого себя, но и всех евреев. Так что, заключил он, необходимо следить за своим поведением, ибо мнение будет составлено обо всех нас.
Работа на заводе была не ахти какая тяжелая. Вдобавок там было много пятнадцатилетних парней, а хорошая компания тоже многое значит. Но однажды автобус, в котором он ехал на работу, неожиданно остановился. Всем евреям было приказано выйти.

Дюрка решил, что это недоразумение и протянул полицейскому свое удостоверение. Но тот не стал его читать. Дюрка не успел даже возмутиться, как вдруг услышал голоса, а затем увидел ребят, с которыми они вместе работали на заводе.
К вечеру всех в сопровождении жандармов отправили в сторону кирпичного завода. Когда шли через город, Дюрка увидел, как несколько человек выбежало из строя и растворились в толпе. Неожиданно вспомнились слова дяди Лайоша и Дюрка с гордостью подумал, что такой низости, как побег, он позволить себе не может.
На кирпичном заводе им объявили, что те, кто хочет поехать на работу в Германию, должны записаться у членов Еврейского совета.
Дюрке эта идея сразу понравилась, да и остальным ребятам тоже. Тем более, что члены Еврейского совета говорили, что рано или поздно всех отправят в Германию. Тем же, кто поедет первыми, будут определенные привилегии: им достанутся лучшие места и в каждом вагоне будет не более шестидесяти человек.

В тот день, когда мы записались на работу в Германию, я узнал еще много всего о предстоящей поездке. Люди с повязками Еврейского совета охотно отвечали на любые наши вопросы. В первую очередь в Германию требовались мужчины помоложе, предприимчивые, одинокие. Но тех, кто интересовался, они успокаивали: мол, не волнуйтесь, там найдется место и женщинам, и малышам, и пожилым; к тому же отправляющиеся в путь могут взять с собой все свои пожитки. Самый главный вопрос, по их мнению, был не в этом; главное – удастся ли нам все уладить между собой, по– человечески, по взаимному согласию, или мы будем дожидаться, пока жандармы сами за нас решат?  .

В поезде, как и обещали, было по шестьдесят человек в вагоне. Спустя несколько дней состав остановился и в слабом утреннем свете Дюрка смог прочитать «Auschwitz‑Birkenau».
В очереди на медицинский осмотр перед ним стоял Мовшович, маленький носастый очкарик. Хоть кричал он, что ему шестнадцать и он хочет работать, доктор отправил его в группу, где уже находились старики, женщины, дети и больные. Бедный, Мовшович, подумал Дюрка, хотя прозрение о том, что в действительности происходит в Освенциме, пришло лишь несколько дней позже.

Теперь я знал, что там, напротив нас, в этот самый момент горят в печи те, кто ехал вместе с нами в поезде, кто на станции попросился на грузовик, кого, по возрасту или по другой какой‑то причине, врач счел непригодным для работы, а также малыши и вместе с ними их матери, не говоря уже о будущих матерях, фигура которых выдавала их беременность. Со станции их тоже повели в баню. Им, как и нам, рассказали про вешалки, про номера, которые нужно хорошо запомнить, про то, где и как они будут мыться. Говорят, их тоже ждали парикмахеры, и мыло им раздали так же, как нам. Потом они тоже попали в помывочную, где тоже есть трубы и душевые розетки,– только из этих розеток на них пустили не воду, а газ.

Дюрка начал привыкать к жизни в концентрационном лагере. Если в первый день, он только попробовал, пахнувший нечистотами, суп и сразу же вылил его, то на второй день съел всю тарелку, а на третий уже ждал, когда принесут суп.
В Освенциме он провел три дня, а на четвертый его и тех, кто были отобраны для работы, отправили в Бухенвальд. На душе у него было радостно: наконец-то он сможет работать и приносить людям пользу. Чувство радости усиливалось и от того, что на лицах заключенных, остающихся в Освенциме, в особенности старых, многоопытных лагерников, можно было прочесть плохо скрываемое чувство зависти.

Правила в Бухенвальде мало чем отличались от правил Освенцима. После прибытия - парикмахеры, баня, дезинфицирующая жидкость. Правда здесь, как бы между прочим спрашивают, не остались ли случайно у тебя во рту золотые зубы. Да каждому выдали треугольник желтого цвета с буквой U, Ungarn - Венгрия, а на лоскуте отпечатаны цифры твоего номера.
Было лето и заключенных поместили в палаточный лагерь. Спали на соломенных подстилках, в тесноте, но Дюрка быстро и к этому привык. С самого начала всех новоприбывших предупредили, что проволочная ограда под током. Но те, кто ночью попробует вылезти из палатки, не сумеет добежать до ограды – волкодавы разорвут.
Дюрка также обратил внимание на то, что в Бухенвальде всего один крематорий, то есть  здесь он не суть  лагеря, как в Освенциме, и сжигают лишь тех, кто скончался уже в самом лагере, так сказать, «в нормальных условиях».
Здесь же он познакомился с Банди Цитроном. Когда началась война, Банди исполнился 21 год. Он подходил по всем статьям для выполнения трудовой повинности  – возрасту, физическому здоровью, национальности – и его сразу же призвали. На Украине он занимался разминированием. Когда от взвода осталось только три человека, их заменили немцы. Все сначала обрадовались, потому что немцы пообещали легкую работу и хорошее обращение. Но вместо этого их отправили в Освенцим, а оттуда - в Бухенвальд.  Банди научил его жизни в концлагере  и то, что он пока еще жив, во многом заслуга этого мускулистого парня.

Самое главное – не опускать руки: ведь всегда как-нибудь да будет, потому что никогда еще не было, чтоб не было никак. В любых условиях первое и самое важное дело – умыться. Столь же жизненно важно разумно распределить дневной паек. Хлеба, каким бы жестоким и трудным ни было для нас такое самоограничение, должно хватать на утро, а еще кусочек – несмотря на то, что все твои помыслы устремлены к карману, где притаился он, этот кусочек...  Что на вечерней поверке и на марше самое безопасное место – середина шеренги; что при раздаче баланды надо стремиться быть не в числе первых, а скорее в конце очереди, потому что черпак раздатчика к концу берет варево с самого дна котла, там, где оно погуще; что черенок ложки с одного края можно расплющить и заточить, как ножик.

Как и все в лагере, Дюрка старался выглядеть в глазах начальства хорошим заключенным. Была в этом желании и общая выгода. Если численность совпадала с исходной, то поверка может закончиться раньше – значит больше времени на отдых. Да и прилежная работа самая надежная гарантия избежать побоев.
Правда, было в этом старании и нечто иное. Когда нужно было срочно разгрузить вагон щебня, Банди сказал: «Ну что, братцы, покажем им, на что способны пештские парни!»
Получилось так, что именно осенью их бригаде выпало работать на разгрузке вагонов.

Погрузку цемента любая бригада  воспринимает как редкий подарок. В самом деле, это сказка, а не работа. Ты наклоняешь голову, кто-то кладет тебе на плечи мешок, с ним ты шагаешь к грузовику, там кто-то снимает его с твоей шеи, потом ты, делая большой крюк, бредешь обратно, в случае удачи перед тобой еще стоят в очереди несколько человек, и ты можешь бездельничать еще минуту-другую, до следующего мешка… но тут – тут я споткнулся и уронил его. Почти в тот же момент солдат оказался рядом, и я уже ощутил его кулак на своем лице, а потом, когда он повалил меня на землю, его сапог на своих ребрах.  
С этой минуты он сам взваливал мне на плечи следующий мешок, он занимался теперь только мной, я был единственной его заботой. К концу дня я почувствовал, что во мне что-то непоправимо сломалось: с того дня каждое утро, проснувшись, я думал, что это утро – последнее, а встав и кое-как спустившись с нар, после каждого шага чувствовал, что сделать еще один не смогу.

Можно считать, что Дюрке повезло: он попал в госпиталь. Вернее, сначала в лазарет, куда на руках его отнесли Банди и сосед по койке. Посмотрев на его распухшее колено, фельдшер сразу же предупредили, что будет очень больно, так как необходимо немедленно прооперировать, а обезболивающих средств нет. Острым ножом он сделал несколько надрезов и выдавил оттуда гной, а потом замотал раны бумажными бинтами.
Пролежав в палатке лазарета ночь, его вместе с другими доходягами кинули в кузов грузовика и отправили в госпиталь. Там ему сделали еще несколько надрезов, чтобы легче было выдавливать гной. А однажды, почувствовав зуд под повязкой, Дюрка обнаружил, что вши поселились на голой плоти и питаются прямо из раны. Он с этим тоже смирился. Только вот постоянное чувство голода никак не давало ему покоя.

Господи Боже мой, кто может судить, что следует считать возможным и достоверным, кто способен до конца исчерпать, без остатка представить все те бесчисленные идеи, находки, игры, шутки и достойные обсуждения замыслы, которые могут быть, все-все, осуществлены, реализованы в концентрационном лагере, из мира фантазии играючи перенесены в действительность?

Не сложно представить, что случилось бы с Дюркой, если бы его и других заключенных не освободили войска Третьей армии США.
Первая встреча после возвращения на родину происходит у героя с незнакомцем, который спрашивает, видел ли он сам газовые камеры.

И ответил ему: «Тогда бы мы сейчас с вами не разговаривали». Ага, сказал он; но они в самом деле там были, газовые камеры? И я опять же сказал ему, мол, а как же, были, среди прочего, и газовые камеры, само собой; все от того зависит, добавил я, в каком лагере как заведено. В Освенциме, например, их очень даже следует иметь в виду. «А я, – заметил я, – еду из Бухенвальда».  «Но при всем том, – продолжал он с тем же неподвижным лицом, которое как бы подчеркивало, что он наводит порядок, вносит ясность в хаос, – при всем том вы лично, собственными глазами, ни разу в этом не имели возможности убедиться».           

Вторая встреча произошла с двумя евреями, соседями по дому в Будапеште. Ничего не спрашивая, один из них сразу же сказал, что первым делом он должен забыть все, что с ним произошло.

Вот только я не совсем понимал, почему они хотят от меня невозможного, и я сказал: что случилось, то случилось, не могу же я, в конце концов, приказывать своей памяти. Новую жизнь можно было бы начать, только если бы я родился заново или если бы мой разум постигла какая-нибудь болезнь, или увечье, или что-нибудь в этом роде, – надеюсь, они не желают мне ничего подобного? Я прожил некую, данную мне судьбу. Это была не моя судьба, но я прожил ее до конца, – и никак не мог понять, как это у них не вмещается в голову: теперь мне надо что-то делать с этой судьбой, куда-то, к чему-то ее приспособить.

Жизнь Имре Кертеса, автора романа «Без судьбы»,  мало чем отличается от жизни Дюрки Кёвеша. В 1944 году, как и его герой, пятнадцатилетний  Имре попал сначала в Auschwitz, Освенцим, а потом в Бухенвальд.
Почти точное совпадение судьбы автора и его героя, видимо, обусловило и дневниковый, без надрывов и восклицательных знаков, стиль повествования. И хоть развитие главных событий происходят в лагерях смерти, все это описывается как самые заурядные происшествия. Получил заключенный их барака должность что-то вроде старосты, все его приветствуют, поздравляют, желают пожать руку. А он, на которого вчера еще никто внимания не обращал, уже не со всеми здоровается и часть протянутых рук так и осталась не пожатыми. Ну чем скажите, не обычное учреждение, в котором кто-то неожиданно пошел на повышение?

Причем, заключенные евреи и одновременно не евреи. Они разделены по странам. Здесь и «финны», и «латыши», и «мусульмане». Еврей из Чехословакии ненавидит еврея из Венгрии, потому что венгры оккупировали часть его страны.
Фельдшеры госпиталя украинец Петька и поляк Збышек не грешат антисемитизмом. Более того, Петька фактически спасает Дюрку от уничтожения. За несколько дней до освобождения по лагерному репродуктору прозвучал приказ, что все евреи должны построиться на плацу. И когда Дюрка с трудом слез с койки, Петька цыкнул на него и сказал: «Сидай и не рыпайся».
Есть в романе и раввин, который говорит, что евреи наказаны за свое непослушание. Впрочем, это не ново. Именно это всегда было основой всех антисемитских теорий Катастрофы. 
Интересно только, что сказал бы этот самый раввин, когда узнал, что в газовых камерах сгинуло полтора миллиона детей? 
Слово жид в романе употребляется лишь дважды. Первый раз на границе Венгрии жандарм просит заключенных отдать ему деньги и ценности, ибо все равно туда, куда они едут, им ничего этого уже не потребуется. Но евреи взамен потребовали воду, на что жандарм очень рассердился:

Жиды паршивые, вы даже в самых святых вопросах выгоду ищете.

Второй раз главный герой романа Дюрка называет паршивым жидом одного из «финнов».
Дневниковый стиль не только не уменьшает трагедию происшедшего, а наоборот усиливает ее своей документальностью. С одной стороны – это евреи, лишенные даже малейшей возможности влиять на свою судьбу. С другой - лагерное начальство и разного рода выдвиженцы из среды заключенных, которые предстают перед читателем не как душевнобольные изверги, а вполне обыкновенными людьми. Даже когда один из надзирателей пускает в ход хлыст, делает он это не из ненависти, а для этого общего блага. Читатель не только находится под впечатлением прочитанного, но его не покидает чувство, что раз это делали вполне нормальные люди, то где гарантия того, что подобное не повториться?
После войны Имре  Кертес  вернулся в Будапешт. Был корреспондентом городской газеты, но как только издание стало партийным органом, его уволили. Спустя много лет он написал о своей журналисткой работе:

Дело в том, что в те времена продолжающиеся от восхода до восхода, так называемые, трудовые будни превратились в методичное, от восхода до восхода длящееся унижение; однако какого-либо текста - тем более серии текстов - касательно того, как будни превратились в унижение, в моей памяти не осталось: видимо, их, по всей вероятности, среди тогдашних моих текстов и не было И в конце концов наступил момент, который можно было предвидеть заранее, - момент, когда я умер для этой редакции.

В 1956 году советские танки вошли в Будапешт. Тогда около четверти миллионов венгров покинуло страну. Но еврей Имре Кертес остался. Первое время зарабатывал на жизнь переводами на венгерский язык Фридриха Ницше, Зигмунда Фрейда, Людвига Витгенштейна, Элиаса Канетти, Йосифа Рота и других известных авторов, пишущих на немецком.                
Кертес никогда не пытался вступить в Союз писателей и большую часть жизни прожил с женой в однокомнатной квартире, которую называл «тюремной камерой». Но именно там он чувствовал себя полностью свободным.  
Роман «Без судьбы» был написан в 1965 году, но публиковать его никто не хотел: многим венграм неприятно было вспоминать свое прошлое, когда они сотрудничали с фашистами. Лишь спустя десять лет роман был представлен читателям, как антифашистское произведение, что было в полном согласии с коммунистической идеологией. Тираж его был настолько мал, что в Венгрии он практически остался незамеченным.

За рубежом «Без судьбы» прочли с большим интересом и сразу же перевели на многие языки, включая китайский. Литературные критики назвали его «первым лагерным романом» Западной Европы.
В Венгрии Имре  Кертес по-прежнему был мало кому известно. В «Истории венгерской литературы», вышедшей в 1983 году, о нем не было сказано ни слова.

Все изменилось после бескровной революции 1989 года. На Кертеса посыпались премии, как венгерские, так и зарубежные. Бранденбургская премия по литературе, Гран-при Лейпцигской книжной ярмарки и литературная премия ВЕЛЬТ 2000.
Кертес вступил в Союз писателей Венгрии, но пробыл там недолго. Один из поэтов, который одновременно являлся  руководителем проправительственной партии, выступил  в журнале с обвинением евреев в том, что они хотят навязать венграм свой метод мышления. В письме руководству Союза Кертес  заявил о своем выходе из организации, позволяющей антисемитские  заявления.
В 2002 году Имре Кертесу была присуждена Нобелевская премия за «описание хрупкого опыта борьбы индивида против варварского деспотизма истории… За поиски ответа на вопрос о том, как сохранить свою индивидуальность в то время, когда общество пытается подчинять себе личность».

После получения Нобелевской премии, журналисты спросили Имере Кертеса, что он на мерен делать с деньгами?
- Отдам все жене, - ответил лауреат, - она всю жизнь прожила со мной, экономя на всем. Так пусть хоть сейчас купит себе украшения и наряды.


Оставить комментарий
назад        на главную