ХХI век разворачивает войну невиданного до сих пор размаха, миру грозит мрачный выбор: захлебнуться в потоках крови или стать жертвой природных катаклизмов. Явились приметами будущего взорванные нью-йоркские Близнецы, истребление российских детей в Беслане и на «Норд-Осте»… А уроки – позади. В самый раз оглянуться, тем более что недалеко, в век недавний, предыдущий, ХХ, пророчески страшный. В нем свирепейшее событие Вторая мировая война, а в ней эпицентром ненависти – беспричинное поголовное убийство миллионов евреев, названное в историческом обиходе Холокостом.
Вглядеться в эту Катастрофу евреев – обжечь душу. В страхе заслонялись от нее чувствительные сердца. А память – болит, с годами все меньше и меньше, однако ноет: ведь не где-то, не когда-то и не с кем-то случилось, а с собственными бабушками-дедушками. И не хочешь помнить, а вдруг стыдом обдаст, как ошпарит…
В 1950-х годах мир зализывал раны великой войны, оглядываться некогда было. В шестидесятых-семидесятых, после прорыва темы Катастрофы в литературу, в кино и на телеэкраны, многие содрогнулись и – постарались забыть невыносимое. Тем более что оно же и необъяснимое: как, скажите на милость, понять, что можно просто взять да и вымарать из жизни многомиллионный народ, весь целиком, не отвлекаясь от процесса на жалость ни к умилительным детишкам, ни к почтенным старцам. К середине восьмидесятых годов (сорок лет после войны, новое поколение, компьютеры, Интернет, рок, кич) мир окреп, научился лихо работать и удобно жить, беречь душу от разрушительных тревог. В здоровый образ жизни черные воспоминания не вмещаются. Но свербит, шевелится где-то в подкорке червячком совести: нельзя забывать тот прошлый страх. Сердце ли жмет, душа ли корежится, совесть ли ноет – неизвестно даже толком чего ради, а вот: нельзя забывать, да и все! «Нравственный императив», что ли?..
Но и жить с такой памятью – как? И виноватых по большому счету не перечесть: кто убивал, кто рядом стоял, кто отворачивался хоть со стыдом, хоть с отвращением, хоть с равнодушием – чуть не вся Европа замарана. Нашлось, однако, утешение: да, страшная была пора, но ведь и не без проблесков, не так все безнадежно: кто-то выжил, спасся – кто-то, значит, спасал. В их сторону надо глядеть, а не в могильную беспросветность. Оказалось удобно разместить: вот гонители, а вот спасители, в каждой стране свои. Палачи – и герои. Смерть – и жизнь. Тьма и свет. Пополам… Пятьдесят на пятьдесят. Фифти-фифти. Баш на баш. Да и хватит считаться и чего считать? Шесть миллионов истреблено? Почтим их память Мемориалами по всей земле, и мир праху их. А вот главный Мемориал, Иерусалимский Яд Вашем, насчитал почти двадцать пять тысяч неевреев, которые в годы Катастрофы рисковали спасать евреев; их зовут в Израиле «Праведниками народов мира». Двадцать пять тысяч просверков во тьме; вместе они – свет общей надежды не пропасть.
– Двадцать пять тысяч? Откуда? Кто? – надвигается на сотрудника Яд Вашема посетительница, согнутая годами, взбудораженная памятью, воспрянувшей здесь. – Какие Праведники-спасители? Где вы их берете? Я из ямы выбралась… не дострелили… два года из деревни в деревню… никто воды не подал. Не своруешь – не съешь. Что за Праведники такие?! – Слова прыгают, палка-костыль дергается в неверной руке, в глазах и ярость, и боль.
…В XII веке великий еврейский мыслитель Рамбам назвал «Праведниками народов мира» неевреев («гоев»), соблюдающих как данные Богом «Семь законов Ноя» – несколько правил поведения из тех шестисот тринадцати, что заповеданы еврею. В другом еврейском источнике – книге Зохар (XIII век) под Праведником понимался гой, который справедлив по отношению к еврею, особенно тому, кого преследуют: религиозное определение «Праведник народов мира» смещалось в житейскую обыденность. Применительно к поре, когда преследование евреев достигло беспредела Катастрофы, Праведниками стали называть неевреев, которые вырывали евреев из смерти.
В своде еврейских норм и правил Талмуде сказано: «Кто спасает одну душу – спасает весь мир». Русскому уму привычнее народное наблюдение: «Не стоит селение без праведника».
Еще до ворот Мемориала Яд Вашем, перед последним витком асфальта на склоне горы, повисла над лесистой крутизной небольшая площадка с обелиском, где обозначено имя Рауля Валленберга[2], самого знаменитого спасителя евреев. Расположен обелиск слева от дороги и «спиной» к автобусам и пешеходам: проезжают они, пробегают, чаще всего не заметив этого первого в предстоящем многоголосии Мемориала не мотива даже, не аккорда, только тихого звонка, зачина. Еврейский Мемориал Яд Вашем – так уж вышло знаменательно – свою повесть о евреях начинает с поклона нееврею Раулю Валленбергу, шведскому дипломату, спасшему в 1944 г. тысячи евреев.
Когда-то в годы войны главный организатор убийства евреев А. Эйхман сказал заступнику за жертв немецкому пастору Карлу Хейнцу Груберу, Праведнику: «Что вы так печетесь о евреях? Никто из них потом не скажет вам спасибо». Несложно подтвердить это злобное слово. Евреи всякие бывают, других не хуже и не лучше. Но оставим шельмовать евреев юдофобам, им сподручнее.
Свидетельствует А. Обидейко (Кременчуг, Украина):
«Ревенок Евдокия Семеновна 1912 г. рождения… Когда в город вошли фашисты, она спрятала в подвале дома двух еврейских женщин с мальчиком примерно 1938 г. рождения.
Весной 1942 года фашисты дважды ставили под кирпичную стенку Евдокию на расстрел, спрашивая, где спрятаны евреи, а полицаи в подвале делали обыск, но не нашли. Евдокия с распущенными волосами истерически кричала и требовала, чтобы убрали ее дочь Галину, чтобы девочка не видела сцены расстрела. Галине в то время было 6 лет, и она все помнит. Мать не расстреляли, но она поседела, а ей тогда было 30 лет».
Дочь Евдокии Ревенок дополнила: спасенные женщины после войны подарили маме единственную свою ценность – тоненькое золотое кольцо. Мама отказывалась, еврейки настояли. Маму потом с тем кольцом хоронили.
В оккупированной немцами Боснии евреев спасала мусульманская семья Хардага. А в девяностые уже годы, когда взорвалась война на их земле, Израиль вырвал семью Хардага из-под бомб Сараева, и премьер-министр Ицхак Рабин сказал им: «Здесь ваш дом». Дочь спасителей Хардага Аида говорит: «Когда наш мир рухнул, только Израиль открыл перед нами двери и дал нам возможность жить по-человечески».
Неблагодарность спасенных – горькая случайность; как правило, они кланяются спасителям, ищут, как отплатить. Тысячи имен Праведников в Яд Вашеме не сами по себе объявились, не организованным поиском добыты – их сделали известными только хлопоты благодарных евреев.
Государство еврейское тоже вовсе не бездушно. Праведникам помимо почестей и гражданство, и жилье, и пенсия отнюдь не рядовая. Иностранным потомкам Праведника дают право на работу в Израиле – выручка безработному бедолаге из послесоветского пространства.
Однако, если вдуматься, подвиг спасителя, как ни старайся, толком не оплатить.
Что означало спасти человека? Спрятать? Скрыть от полиции? Но и прокормить, когда продуктов на своих детей не хватает. И оборудовать убежище (в каком шкафу городской квартиры прятать евреев от соседей-друзей-доносчиков? в каком погребе деревенского дома, в каком свинарнике?)… И, простите, вынести нечистоты, если нет уборной… И младенцу не дать ночью плакать… И при бомбежке схоронясь в убежище, оставить скрывающихся в квартире и трястись, как бы они себя со страху не выдали вскриком… И вылечить больного без врача и лекарств… А если, не дай Бог, умрет, да в городской квартире – как и где хоронить? Быт свинчен из мелочей, любая могла угробить и укрывшегося еврея, и заслоняющего его спасителя.
Спаситель – это для евреев он Праведник. А для «своих»? Для тех, кому евреи костью в горле? Или для тех, кто просто по-соседски ненавидит спасителя (спасительницу) из-за давней ссоры?..
Есть и «штатные» враги. Стоит вспомнить, что в полицию и другие карательные части только на оккупированных территориях СССР напросилось служить не менее 250 тысяч местных жителей (на 16 тысяч немецких эсэсовцев и полицейских) – на каждого гитлеровского убийцу полтора десятка своих. А кто сочтет добровольных сопалачей ради грабежа, ради «золота еврейского», или квартиры, или хаты, или одежки? Охотники девочкой еврейской побаловаться, дети-наводчики в поисках премиальной конфетки, алкаши, которым за поимку еврея обещан самогон (Украина) или три литра водки (Польша). На многих оккупированных землях, особенно в Восточной Европе, застарелый антисемитизм обновился нацистской пропагандой и ненавистью к советской власти, которую часто поддерживали евреи. Чуть ли не всенародная распалилась война против евреев.
Ф.В. (Бруклин, США; свидетельство об оккупированном Киеве): «История семьи Г. мучает меня всю жизнь. Отец ушел на фронт, а мать с двумя детьми не смогла эвакуироваться. Когда был приказ фашистов всем евреям явиться 29 сентября, мать поняла, что это не к добру, и, оставив ключ от квартиры и вещи своей подруге, жившей в соседней квартире, ушла с девочками из города. Три месяца они ходили по селам и прятались, а когда наступили холода, мать решила прийти в Киев, взять какую-нибудь одежду и что-нибудь для обмена на продукты. Поздно вечером они постучались к соседям-«друзьям». Те их выдали полиции. Судьба старшей девочки и матери мне неизвестна. А маленькую Ривочку один из соседей вывел на улицу… и на трамвайных рельсах топором отрубил ей голову».
Так воевали с евреями не только в солнечном Киеве. После войны в Латвии из 90 тысяч евреев обнаружилось 150 человек, от эстонской тысячи с лишним евреев живых осталось несколько – считай, чисто! В той войне Праведник – изменник «своим».
Кому, как не ему, первая честь?
Не сразу, конечно, но сообразился порядок: общественная Комиссия – виднейшие юристы во главе – по представлению Яд Вашема взвешивает сведения о спасителе евреев и, если находит, что он действовал без какой-либо выгоды для себя, с риском потерять жизнь и свободу, присуждает ему звание «Праведник народов мира». Он получает соответствующее удостоверение, возможность почетного гражданства в Государстве Израиль, именную медаль и право на посадку личного дерева в Аллее Праведников. Этой-то Аллеей и открывается посетителю Яд Вашема.
Первое дерево посадили в 1962 году, в знаменательный для тогдашнего полусоциалистического Израиля день Первого мая. На старой фотографии: облитый солнцем косогор, несколько десятков зрителей, малочисленный военный оркестр, полукруг стульев с почетными гостями – первыми семью Праведниками – и посредине у микрофона Голда Меир, в ту пору министр иностранных дел. Все по-домашнему, в оркестре, кажется, одни струнные – негромкий праздник небогатой страны, скромность праведничества.
И дерево-то выбрали под стать: обычное для Средиземноморья растение не бог весть какой красы или величины. Однако со смыслом дерево. Цератония, рожковое или мармеладовое дерево, по-местному «хорув». Коренастый ствол, раскидистые ветви, круглый год в ласковых овалах листьев. Осенью взбрызгивают мелкие малоприметные цветы, чтобы к следующему лету вызреть темно-коричневыми до черноты стручками-рожками; зимой они опадают на сырую землю и, сопрев, во влажном пахнущем дрожжами разломе открывают плоские круглые семена – «караты» (от них мера веса 1 карат). Главное же: внутри рожков мякоть, сладкая, «мармеладовая» – съедобна, вкусна и питательна; рожки целебны, лечат кашель, диабет, зубную боль, кишечник, желтуху, сводят бородавки, регулируют женский ритм… Целительное и кормящее, выручающее от смерти дерево – символ спасения.
Жизнь идет, семеро первых Праведников сегодня обернулись двумя десятками тысяч имен, Аллея охватила весь Мемориал уже Парком в две с лишним тысячи деревьев, цератония кое-где сменилась оливами и хвойными – можно отыскать нужную символику и в вечнозелености сосны, и в долголетии оливы… Сейчас за недостатком места деревья вообще не сажают, а устанавливают в специальной стене таблички с именами Праведников. Уважительность церемониала почти та же, но все-таки посадка дерева – значительнее. Не зря Яд Вашема, много лет понукаемый спасенными евреями, так долго искал форму обозначения благодарности Праведникам, пока не додумались: деревья. Земле украшение и живой шорох ветвей – шелест имен, судеб, невероятных сюжетов. Посторонитесь, легенды – д’Артаньяны, Штирлицы, Мюнхаузены!..
…Польская красавица Ирена Гут-Опдыке училась в школе медсестер, когда в 1939 г. в Польшу вошла Красная армия. Ирену арестовали, изнасиловали, отправили на принудительные работы. Она бежала в германскую зону оккупации. Немцы ее арестовали, ей пришлось изнурительно трудиться на оружейной фабрике, пока майор СС не взял ее в прислуги и уехал с ней в Тарнополь. Там она устроила прачечную, в которой укрывала 12 евреев. Спасая их, Ирена стала любовницей майора. В 1944 г. перед приходом Красной армии ее схватило гестапо. Бежала. Пришли русские. Теперь Ирену арестовали они, обвинили в сотрудничестве с нацистами. Она попала в советский лагерь военнопленных. Случайно встретились спасенные Иреной евреи, они вызволили Ирену из этого лагеря. Затем она оказалась в лагере для перемещенных лиц, там вышла замуж и с мужем уехала в США, где умерла в 2003 г.
…Ян и Антонина Жабинские, директор варшавского зоопарка и его жена, помещали евреев в свободные клетки. Надежно: рядом с запахами львов и хорьков. Пищу евреям доставлял семилетний сын Жабинских Рышард – прикрывал родителей от подозрений. «Ноев ковчег – люди со зверями» – так вспоминала убежище у Жабинских Р. Кенигсвейн, которая с тремя детьми скрывалась там больше года.
…На ферме голландца Альбертуса Зефата жили он сам, жена Аалте, сын девяти лет, две парализованные дочери. И тринадцать евреев в курятнике. По ночам евреи покидали убежище и присоединялись к семье, которая поддерживала их и дефицитными тогда продуктами, и куревом, и газетами, и даже нелегальными изданиями. Власти узнали о евреях; уют курятника пришлось поменять на землянки, евреи вместе с Альбертусом рыли их в лесу, переходя с места на место. В июле 1944 г. гестапо окружило ферму. От семьи потребовали выдать евреев. Альбертус отказался, его пытали при жене и детях, они тоже молчали. Эсэсовцы вывели Альбертуса во двор. Хлопнул выстрел, и немцы ушли. Аалте нашла мужа за домом с простреленной головой. Аалте немедля предупредила скрывающихся: отныне из убежищ ни под каким видом не выходить. Она через друзей стала посылать им пищу и опекала до конца войны, спасши всех тринадцать. О смерти мужа она им не сообщила…
…Израильский историк доктор Вайс – симпатичный интеллигент – венчик седой на голове, мягкий взгляд, улыбка безмятежная… Ребенком он и еще семь человек хоронились в Бориславе (Львовщина) у крестьянки-украинки Юлии Матчишин. Подземелье, высота помещения полтора метра. Нужду оправляли здесь же, землицей присыпали. Наружу, на воздух, не выходили. Два года. ДВА ГОДА. Говорят сегодня доктору Вайсу: «Так нельзя выжить. Физически невозможно». А он заливисто веселится: «Но я ведь живой! Посмотрите внимательно!» Сын хозяйки служил в полиции, жил в доме матери и все два года не знал, что под ногами дышат евреи…
…У польки Марианны Ковальчик-Банасик часть спасаемых евреев, 5 человек и младенец, сидели на гумне в подземелье, прикрытом досками. На досках был навоз. Однажды корова испражнилась на головы прячущихся.
…Полковник польской армии Владислав Ковальский, двенадцать наград за храбрость от трех стран… Он укрывал евреев в подполе своего дома. После разгрома восстания поляков в 1944 г. немцы изгоняли их из Варшавы. Евреи Ковальского оказали ему: «Оставь нас. Спасай себя!» Ковальский ответил: «Спасемся вместе или вместе умрем». Он присоединился к тайному существованию спрятанных; впроголодь, почти без воды, на крохах сахара и витаминных таблетках они четыре месяца дожидались Советской армии. Выжили все: Ковальский и сорок девять (!) евреев…
…Янис Липке, докер из Риги, организовал по сути спасательную команду: несколько латышей, в том числе его жена и двое сыновей. С их помощью Липке вывозил евреев из рижского гетто, прятал у себя и на окрестных хуторах, которые он арендовал, чтобы держать там евреев под видом рабочих. Яниса Липке арестовали, он как-то выкрутился из гестапо – и продолжал спасать. Сорок два еврея спас Янис Липке. После войны за ту же дружбу с евреями его донимали уже единокровные доброжелатели: то угрозы по телефону, то лодку порубят, то еще какая пакость… Он умер в 1986 году; на его похоронах выступал рижский раввин, местные евреи много лет воевали с новой латвийской демократией за создание Дома-музея Яниса Липке, демократия уступила, когда перед Европой неудобно стало.
…Нет сегодня спасителя евреев знаменитей Оскара Шиндлера, австрийского бизнесмена, который на своей фабрике в Кракове уберег от неминуемого уничтожения 1200 рабочих-евреев. Однажды часть его людей эсэсовцы отправили в концлагерь – Шиндлер изловчился вернуть их оттуда, с самого порога смерти. Благополучие евреев обошлось недешево, одни только взятки немецким друзьям-начальникам чего стоили; Шиндлер разорился, новое предпринимательство не удалось, он жил помощью тех, кого когда-то выручил, пил, расстался с женой – сотрудницей в спасении евреев… Но почета он дождался: в 1962 г. посадил дерево своего имени в Яд Вашеме. А в восьмидесятые годы, уже после его смерти, на 12 языках вышла в свет книга Т. Кенелли «Ковчег Шиндлера». Он похоронен в Иерусалиме, на христианском кладбище возле Старого города, арабы – хранители кладбища подкармливаются подачками посетителей могилы Шиндлера, их немало сейчас, после выхода в 1993 г. и всемирного успеха голливудского фильма о Шиндлере. В Яд Вашеме у дерева Шиндлера непременная остановка экскурсий; американские туристы норовят отодрать с ветки листик на память, кладут по местному обычаю камешки к табличке с именем спасителя. Слава…
А поляк Бенедикт Красковский – кто о нем слышал?.. В. Шацман (свидетельство в Яд Вашем): «13 сентября сорок первого года большая группа военнопленных, среди которых был и я, совершила побег из лагеря вблизи города Бяла-Подляска (Польша)… Я решил найти там приют в гетто… Двое бывших солдат польской армии-евреев… хорошо знали Бенедикта Красковского, хозяина столярной мастерской, находящейся за пределами гетто. Рабочими в мастерской были евреи. Б. Красковский, рискуя жизнью, приютил меня в мастерской, где я находился несколько месяцев… во время частых облав здесь укрывалось много евреев, а на чердак дома были принесены на хранение много сотен томов еврейских религиозных книг».
И. Канер (свидетельство в Яд Вашем): «В 1941–1942 годах я работал в мастерской Б. Красковского… [Он] заботился о нас как друг и старался охранить нас… в мастерской работали 17 евреев… Под руководством Красковского работники построили потайную комнату под мастерской, в которой укрывались во время опасности их жены, дети и родители. Б. Красковский хотел спасти всех… Я вспоминаю страшные годы войны и храню близко к сердцу память о ней – фотографию Бенедикта Красковского вместе с нами, евреями – работниками столярной мастерской… Он спасал кого только мог, несмотря на то что это было связано со смертельной опасностью».
Чем не Шиндлер? Масштаб меньше, но риска больше: невидный человечек, не подстрахованный ни богатством, ни чьей-нибудь защищающей спиной. Его убили польские националисты в 1944 г.
Б. Красковский признан недавно Праведником. А сколько таких Красковских сгинуло безвестно? Особенно горько за Праведников на восточных территориях, где оккупационный режим был гораздо безжалостнее, чем в Западной Европе. Например, в прославленных массовым спасением евреев Норвегии или Дании немцы считали жителей носителями арийской крови и соответственно относились к ним снисходительно; за помощь евреям здесь обычно карали тюремным заключением. К востоку, по мере приближения к ареалу «недочеловеков»-славян, немцы вели себя куда свирепее. Здесь обнаруженный спаситель обычно погибал, дом его взвевался пеплом по ветру, семья часто изводилась под корень.
6 декабря 1942 г. в Старом Цепелове (Польша) отряд СС за укрывательство евреев сжег двадцать трех польских крестьян, включая пятнадцать детей, из них двое – младенцы. Среди казненных семейство Владислава и Каролины Косиоры с шестью детьми от шести до восемнадцати лет. По соседству, в Рековцах, в тот же день и за ту же вину эсэсовцы сожгли еще десять польских крестьян: то была другая ветвь семьи Косиоров, Станислав и Марианна с четырьмя детьми от трех до восьми лет, их бабушка и соседи, в том числе девочки восьми лет и тринадцатилетняя.
В 1944 г. эвакуированная в Узбекистан Е. Вайнштейн получила письмо из освобожденного от немцев родного ее села Солобковцы (Украина). Его под диктовку своей матери написал мальчик Володя Басалюк, мама только добавила в конце сердечное присловье: «Жду ответа, как соловей лета». А Володиной рукой: «Здравствуйтэ Шендя. Я хочу вас сповистыты у своий вэлыкий биди. Колы фашисты окупырувалы Украину щось чэрэз пивтора року самэ в жныва у нас почалы быты еврэив. Миндя и Хайм втиклы до мэнэ и так воны у мэнэ сыдилы 3 мисяци. а потим чы хтось заявив в жандармэрию чы шо то я нэ знаю и 24 листопада прийшли до мэнэ милиция и жандармерия и почалы шукаты и знайшлы… в студоли [в сарае] Миндю и диты забралы а Хайм в той жэ самый момент втик а куды вин втик то я нэ знаю тоди Арсэнька почалы дуже быты вин кричав нэ знаты яким голосом а мэнэ тоди нэ було вдома я була у свого брата на роботи, а Володька мий був в школи. Як вин почув що такэ вдома робыться и втик в Удомивци потому на другий дэнь злапалы мэнэ. Миндю и диты побылы 25 листопада а 26 листопада вбылы мого чоловика в 6 год. ранку [в 6 утра] а мэнэ пустылы у вэчир я прышла Арсэнька лэжав ужэ на лавци вбытый. Хату миндину повалылы… писля того в мэнэ забралы корову и кабана. Бувайтэ здорови Шендя и прыижайтэ колысь на Родину в гости…»
На востоке и окружение было поюдофобистее, и единоплеменники отнюдь не привечали тех, кто мешал очистить родные просторы от жидовни.
Р.В. (Украина, Симферополь): «До войны наша семья состояла из 9 человек: 5 детей, мама с папой, бабушка и няня Леля. Она жила у нас в доме 30 лет… немцы заняли город… Семья бежала в другой город, уже там ее уничтожили. Меня (4 года) и брата Сеню (6 лет) оставили у знакомых в Симферополе под присмотром няни Лели. Она каждый день подходила к дому увидеть нас через окно. Однажды женщина, у которой нас оставили, нас выгнала, и мой брат, посадив меня на плечи (мы были раздеты), пошел к нашему дому. На пути нас нашла Леля и отвела к своим родственникам. После этого она пошла к нашей соседке, у которой были оставлены детские вещи. У соседки Лизы шла пьянка с немцами, и когда Леля попросила вещи для меня и моего брата, Лиза сказала немцам, что Леля скрывает еврейских детей. Немцы стали пытать ее, где дети, но она не сказала, и ее тут же расстреляли».
На Кубани (Россия, Краснодарский край) немцы расстреляли Эсфирь Фейгину с двухлетним сыном на руках. О дальнейшем рассказывала ее родственница Ю. Сегаль: «Эсфирь пришла в сознание ночью, на ощупь нашла трупик своего ребенка и выползла из рва. Идти она не могла, т. к. была ранена, и она поползла по полю. Наткнулась на кусок лемеха, вырыла им могилку, похоронила сына, воткнула на это место веточку, чтобы найти потом, и поползла в деревню.
Постучалась в первую же хату, ей открыли, обмыли рану, накормили и спрятали то ли на сеновале где-то, то ли на чердаке. Несколько дней по ночам проведывали ее там, носили есть. А через плетень жила соседка, которая была в ссоре с хозяевами дома, она однажды ночью заметила что-то подозрительное и наутро донесла. В доме сделали обыск. Эсфирь вместе с дочерью хозяйки, 16-летней девушкой, вывели из дома, привели на площадь и расстреляли, а трупы бросили в колодец, связав вместе черную и русую косы».
На мрачном этом фоне еще ярче фигуры подвижников, и обидно малоизвестен героизм спасения в восточноевропейских странах, тем более затаенный, что и послевоенная жизнь с ее несвободой и антисемитизмом не давала проявиться Праведникам ни у себя дома, ни, того невероятнее, в Израиле, где Праведники могли бы рассчитывать хотя бы на почесть.
В Литве после вторжения немцев ведущие деятели, включая руководителей церкви, приветствовали их и лично Гитлера как освободителей от большевизма. Резонно: только за неделю до войны советские власти сослали в глубь России сорок тысяч литовских граждан. Среди них были и евреи, но запомнились не они, а евреи – исполнители акции. Ненависть к большевикам умножилась в Литве на антисемитизм…
Еврейские погромы начались сразу вслед за входом немецких войск. Среди их истребительных формирований – «эйнзатцгрупп» – была и часть, состоявшая только из литовских добровольцев. Места массовых казней евреев – Понары возле Вильнюса, Девятый форт возле Каунаса – обслуживались, от стрельбы до сожжения, литовцами. Жестокость их, случалось, потрясала даже эсэсовцев.
После войны в Литве насчитали 30 тысяч евреев. 88 процентов литовских евреев – исчезли…
А посреди этой оргии убийств стоит Вильнюсский университет, там работает Óна Симайте, еврейские судьбы занозят ей сердце, и она говорит: «Не могу работать, не могу есть… Мне стыдно, что я не еврейка. Что-то надо делать…» (Это ее, Óны, позднейшие разъяснения.)
Она выхлопотала у немцев разрешение выискивать в виленском гетто нужные университету книги. И пошла в гетто. Ежедневно носила евреям пищу, лекарства, передачи… Тех, кто собирался бежать из гетто, снабжала одеждой. Прятала у себя и у друзей евреев-беглецов, выправляла им фальшивые документы… Летом 1944 г. при попытке спасти десятилетнюю девочку из гетто Óну схватили гестаповцы. Девочку расстреляли, Óна выдержала жестокие пытки, не выдала ни еврейских, ни подпольных своих связей. Ее приговорили к смерти. Хлопотами университетских друзей смертную казнь заменил концлагерь Дахау. Оттуда ее отправили на юг Франции, где в августе сорок четвертого Óну освободили союзные войска.
Из Дахау ее перебросили в концлагерь на юге Франции. После всех мытарств Óна наконец была освобождена союзными войсками и поселилась в Париже доживать свою жизнь, искалеченную и праведную. В интервью французскому телевидению Симайте недоумевала, почему ее считают героиней, «вот еврейский народ, переживший Катастрофу, – говорила она, – настоящий герой».
15 марта 1966 года Яд Вашем присудил Óне Симайте звание Праведницы среди народов мира, наградил медалью и правом посадить в Иерусалиме памятное дерево в свою честь. Однако дерево сажать было некому – Праведница жила в далекой Франции, в бедности. Дерево от имени Óны посадила еврейка, спасенная ею. 17 января 1971 года в парижском доме для престарелых отмучилась Óна Симайте – больная, нищая, не умевшая ничего просить для себя, одинокая, бездетная… «Мамой» ее называли евреи вильнюсского гетто.
На пытках в гестапо, где от нее требовали выдать всех, кому она помогала, и всех, кто ей помогал, Óна часто теряла сознание, но ни разу не проговорилась. От истязаний в гестапо ее спина навсегда перестала сгибаться. Она сопротивлялась по-своему. «Я молилась, – позднее вспоминала Óна, – больше я ничего не могла сделать. Я старалась в своем мозгу спутать имена и адреса так, чтобы не суметь их вспомнить. И я молилась всем сердцем… И моя молитва нашла ответ».
Исписаны горы страниц о роли христианской церкви в преследовании евреев. Апостол Павел, рассорившись с евреями, назвал их «сосудами гнева, которые надо уничтожить». Эти семена ненависти проросли позднее хрустом еврейских костей, потоками крови. Уместно вспомнить и равнодушную отстраненность римской церкви от гитлеровского геноцида, и христианских пастырей, благословлявших убийц… К Пасхе 1943 г. киевский епископ Пантелеймон писал пастве о «безбожниках-иудеях», которые всегда стараются обмануть «наш добрый и доверчивый народ». Он возблагодарил «Великого Фюрера» за освобождение от евреев.
Но если бы высчитать среди Праведников религиозных христиан – процентов на 70–80 они бы потянули.
В оккупированной Варшаве за укрывательство евреев немцы убили католических ксендзов Ивицкого и Сурдацкого.
Глава руководства Варшавского гетто Адам Черняков писал о настоятеле местного храма Рождества Приснодевы Марии о. Северине Поплавском: «Он сказал, что видит Божию руку в том, что он оказался в гетто, но после войны выйдет отсюда как антисемит, которым и был, когда сюда приехал». О. Поплавский отказался покинуть территорию гетто даже во время акции по уничтожению евреев. Он погиб в сентябре 1944 г. под руинами своего храма, где в подвале он в 1942–1943 гг. скрывал многих евреев-христиан (христианство не берегло от уничтожения нацистами).
Настоятелем другой католической церкви на территории гетто, храма Всех святых, был о. Марчелий Годлевский, тоже до войны известный юдофоб. По словам викария прихода о. Антония Чарнецкого, когда о. Марчелий увидел муки евреев, он «всем сердцем посвятил себя помощи им». 78-летний О. Марчелий жил вне гетто и приходил туда каждый день с едой и лекарствами, а выходя, выносил под сутаной на «арийскую сторону» детей. Польша среди оккупированных нацистами стран по довоенному антисемитизму первая, но именно в ней возникла единственная в Европе организация помощи евреям – «Жегота». И в создателях ее – известная до войны антисемитка, сегодня Праведница. Какой механизм отвернул душу от юдофобии? Не другой ли постулат апостола Павла: «Если не имею любви, то я ничто»?
«Возлюби ближнего…» – иудеохристианская заповедь. Для спасителя, вдохновленного Божественным указанием, личная его судьба второстепенна, и спасение – не просто поступок, а Деяние. Отсюда и твердость поведения на пике риска, и самоотверженность, и в конечном счете та результативность подвига, которая позволяла спасать и чужие жизни, и собственную совесть. «Душу свою спасти» – выражаясь языком верующего человека (между прочим, эгоистический стимул, хотя и в позитивной окраске). Вот как формулируют это сами религиозные спасатели: «Я лишь сосуд, наполненный волей Бога. Я знаю, что, когда я встану перед Богом в Судный день, меня не спросят, как Каина: «Где ты был, когда кровь твоих братьев вопила к Богу?» (Имре Батори, Венгрия); «Бог даровал нам жизнь взаймы. И никто, кроме Бога, не может отнять жизнь. Вот все, что я знаю. Остальное неважно» (Эдуард Файкс, Польша).
Протестантский пастор Берлина в гитлеровскую пору доктор Карл Хайнрих Грубер, Праведник, сказал: «Моя роль не важна. Важен Всевышний, по чьей воле я действую; я хотел доказать, что в те времена царило не только безбожие убийц, но и проявлял себя Тот, кто охраняет людей». Д-р Грубер все годы нацизма помогал немецким евреям: от содействия в выпечке мацы на Пасху до укрытия у себя или у своей паствы. Положение д-ра Грубера позволяло ему многократно выступать ходатаем за евреев перед их главным убийцей Эйхманом. В конце концов Эйхман швырнул назойливого пастора в концлагеря: Заксенкаузен, потом Дахау. Около трех лет спустя, в 1943-м, чудесное стечение обстоятельств привело к возвращению Грубера в Берлин, где он снова принялся спасать евреев.
Штрихи к портрету пастора. Накануне Пасхи 1940 года по Берлину прокатились слухи о высылке евреев в гетто или концлагерь. Евреи искали у Грубера заступничества. Он им сказал: «Не знаю, что будет, но одно обещаю: я пойду в гетто вместе с вами». Позднее он пояснит: «Если уж совсем ничего не можешь для людей сделать, надо хотя бы идти с ними в лагерь – это, может быть, придаст им силы».
В концлагере Дахау доктор Грубер был отобран для мучительнейших медицинских экспериментов. Их проводил д-р Рашер, внук священника и любитель ставить опыты на священнослужителях (нет ли связи?). Грубер заметил Рашеру: «Вы не думаете, что Ваш дед ежедневно с неба наблюдает за своим внуком?» «Он, – вспоминал потом Грубер, – вдруг стал вежлив, сказал «да», а на следующий день отпустил меня и сказал, что попробует помочь мне освободиться».
В 1961 году в Иерусалиме д-р Грубер выступал свидетелем на процессе Эйхмана. Свои показания он завершил просьбой к судьям простить Эйхмана.
Христианское милосердие…
Израильтянина Давида Притала в годы войны прятали тамошние христиане-баптисты. Один из них, Иван (Ян) Яцук, писал Д. Приталу о себе и остальных спасателях: «Нас верующих по сучасной [современной] идеологии не любят, как и вас в сем мире. Материально пока живем неплохо, построили дом имеем машину, но только силы мои изменяют, часто головные боли, головокружение, и ничего не интересует, но пока еще живу. Савка уже тоже очень слаб, но еще ходит с палкой в руках, пасет корову. Оксеня тоже еле ходит, очень слаба. Я их посетил с твоим письмом, прочитал, то они как малые дети плакали, вспоминая о тебе, мы молились и передают тебе и твоей семье горячий привет».
Д. Притал рвался посадить в их честь дерево в Парке Праведников Яд Вашема. Иван Яцук отвечал ему: «Я очень благодарен тебе за твое уважение ко мне, что не забываешь меня как человека другой национальности, презренного в своем народе за мое убеждение, и ставишь еще меня в почет в великом городе народов Иерусалиме и хочешь посадить деревце в мое имя. Я недостоин этого. Почести на этой земле проходят как туман, меня обличает совесть, что я мог бы больше сделать для твоего народа во дни бедствия… Я ожидаю почести и награды у моего Господа там, в вышине в Его царстве».
Хена Б. (Витебская область Белоруссии) в 1943 г. девятнадцати лет бежала из гетто, пряталась месяцами в крестьянской семье Вороновых, «свидетелей Иеговы»… Она вспоминала: «Спасти человека, тем более прообраза библейских рассказов – это для них спасение для вечной жизни… Семья состояла из родителей, дочери Ирины с сынишкой и трех братьев. Мать боялась и ей не сказали, прятали меня в сарай, баню, поле и втихаря кормили. Они поразили меня своей беспредельной верой в Христа, в Библию. Когда немцы окружали деревню и жгли все кругом, они не убегали, не отпускали меня и говорили: «Это царство сатаны и если мы угодны Богу, он нас сохранит». Было очень много трагических событий, приходилось зимой в мороз уходить и где-то скитаться, но когда становилось спокойнее, я возвращалась.
К зиме они выкопали погреб под кроватью и уже уговорили мать принять меня… Кто бы ни стучал в дверь – меня прятали в погреб и так до освобождения летом 1944 года».
«Свидетели Иеговы» – единственные добровольные жертвы нацистских концлагерей. Немцы предлагали им освобождение при условии отречения от веры. Они предпочитали стоять насмерть. Самопожертвование стало для них образом жизни, и спасение евреев вписывалось в него без особых затруднений.
С такой же самоотверженностью бросилась в Париже вызволять еврейских детей мать Мария, французская православная монахиня, бывшая русская революционерка Елизавета Скобцева. Из ее дневника: «На Страшном суде меня не спросят, достаточно ли я постилась и сколько раз преклонила колени пред алтарем. Меня спросят, накормила ли я голодного, одела раздетого, навестила ли больного и узника в тюрьме».
В самый бы раз поклониться христианской морали, но…
…но вспоминает Шахмелек Халамлиева, одна из одиннадцати детей мусульманской семьи Халамлиевых в оккупированном немцами карачаевском поселке Теберда: «В один из дней августа 1942 года мой младший брат Мухтар привел в дом родителей трех девушек-евреек, эвакуированных из Киева… Отец, мать и все мы были ошеломлены поступком брата. Было очень опасно скрывать их. Это грозило повальным истреблением и девушек, и всей нашей семьи. Но отец, Шамаил Конакович, сказал на следующее утро: «Это Аллах нас испытывает, какие мы люди. Мы не можем отказать им в приюте… Пусть живут с нами. Что Аллах предначертал, то и увидим». Скрывали девушек сначала высоко в горах на летних пастбищах, а когда стало холодно – дома в поселке».
Католики, протестанты, православные, мусульмане – смешались конфессии спасителей. А Праведник Ян Жабинский вовсе без конфессии – атеист. Поди-разбери-пойми.
Вот албанцы: две трети мусульмане, треть христиане, побольше православных, поменьше католиков, а в общем никакого особого религиозного рвения, вера с верой в ладу, так что и браки между иноверцами не в диковину – примитивное этакое племя, дети гор, ни христианской благости, ни исламской жесткости, и живут по правилам проще не придумать, вроде «Дом албанца служит Богу и всякому нуждающемуся в приюте». Так в их своде законов записано. И пояснял албанский Праведник Рафик Весели: «Наш закон требует быть гостеприимным. Если бы албанец выдал живущего у него еврея немцам, он бы опозорил свою деревню и свою семью. Как минимум его дом разрушат, а семью изгонят». А еще албанцы говорят: «Все равны перед Богом, хоть красавец, хоть урод» и «Албанец скорее убьет собственного сына, чем нарушит клятву». Красиво сказано, но ведь и делалось по слову. Суло Мечай, крестьянин из деревни Круя, приютил в своем доме 10 евреев. Вдруг узналось, что немцы вот-вот нагрянут с обыском. Суло Мечай велел евреям быть готовыми по его сигналу спрятаться в тайник, который он им устроил на чердаке. Евреи запаниковали: «А если немцы подожгут дом?» Чтобы их успокоить, отец приказал своему единственному сыну лезть вместе с евреями на чердак, чтобы разделить их судьбу, если дом подожгут. Все обошлось. После войны этот сын объяснял: «Отец не имел выбора. То был вопрос чести». Уж точно дикость. В деревне Круя все жители знали о евреях, спрятанных у Мечая, у родителей Р. Весели, в других домах. Никто не выдал.
Бекир Когиа прятал у себя своего друга-еврея, который отдал ему все, сколько имел, золотые монеты на свое содержание и за спасение. Война кончилась, и Когиа вернул деньги полностью вопреки протесту друга. Спасаемый – гость, за гостевание брать плату – позор.
69 албанцев Яд Вашем признал Праведниками мира. Албанцы – единственная европейская страна, где евреев после войны оказалось больше, чем до нее: албанцы сохранили не только своих 1000 евреев, но и еще иноземных, бежавших к ним.
Нет закономерности по конфессиям, как и по странам, и по национальностям – никакой увязки.
В Яд Вашеме на 1 января 2013 г. значилось 24 811. Среди них по численности на втором месте после поляков (6394 чел.) голландцы, 5204 человек. Умиленному поклоннику Голландии (а тут еще прибавляется знаменитая история укрытия в Амстердаме семейства Анны Франк) надо бы вспомнить, что в соседней Бельгии при тех же, в общем, условиях оккупации убережены почти все евреи, 24 тысячи человек, а в Голландии погибло 80 процентов 140-тысячной еврейской общины.
Украина с Белоруссией и Россией, где все-таки спасены тысячи евреев, втроем выявили у себя 3214 Праведников – в два раза меньше, чем голландцы. Зато у маленькой не оккупированной Швейцарии, где собственных евреев вообще не надо было спасать, нашлось 45 своих Праведников.
П. Гуцол (Украина), письменное свидетельство:
«Я работал ездовым на строительстве дороги до города Каменец-Подольска. Выгнали строить шоссе и евреев. Кормили их плохо, а работа была тяжелой. Убежать было трудно.
Мое сочувствие к людям, попавшим в беду, забирало от меня страх смерти, поэтому я шел на риск. Особенно жалко было сироту Бирман Анну. Ее родителей, родственников уже расстреляли. Я начал уговаривать Анну бежать… [он достал в своем родном селе Лоевцы справку, что Анна – его сестра]… И когда евреев повели на расстрел, мне удалось проникнуть к траншее [месту расстрела] и я начал просить немцев, чтобы отпустили мою сестру Анну Демьяновну Гуцол, которая попала к евреям случайно. Немцы были пьяные и начали бить меня ногами. А я все показывал им справку, что я украинец, а Анна – моя родная сестра. Тогда шуцман [полицейский-украинец] спросил толпу, кто Гуцол Анна Демьяновна. Анна отозвалась и подбежала ко мне и со слезами сказала, что я ее брат… Но не успели мы отойти от ямы подальше, чтобы скрыться, как нас догнали шуцман с немецким солдатом. Шуцман говорил солдату, что она – еврейка и начал прикладом гнать нас к яме. Мы сопротивлялись, кричали.
Подошел немецкий офицер и спросил, что за шум. Шуцман сказал, что [это] жидовка, он знает [ее] по фамилии и в лицо. Офицер приказал нас обоих повесить. Мы онемели…
Когда нас отвели от места расстрела, немецкий солдат начал уговаривать шуцмана отпустить нас, но тот не соглашался. Они начали ругаться. Немец показывал три пальца, стучал себя в грудь и кричал: «Киндер, киндер!» И вдруг выстрелил в шуцмана из винтовки.
Мы побежали в одну сторону, а немец в другую».
Поди разгреби, чья здесь национальность палаческая, чья – спасительская?..
Напутано, натуманено не только с нацпринадлежностью.
Высочайше культурная Германия (Кант, Гегель, Фихте, Гердер, Гете, Шиллер, Бетховен, Ницше… – бесконечен ряд) раскрутила Катастрофу евреев. На Эвианской конференции 32 государств в 1938 г. самые цивилизованные Англия, США, Франция, Австралия не нашли возможностей приютить евреев-беженцев из-под нацистского топора, одна малоразвитая Доминиканская республика взялась принять сто тысяч беженцев, и то в расчете на дешевую рабочую силу.
Немецкий Праведник пастор Грубер вспоминал, как просил своих прихожан спрятать преследуемых евреев: «Простые люди соглашались, а обладатели университетских дипломов часто находили уважительные причины для отказа». Ухмыльнуться в очередной раз по поводу интеллигенции? Мешают спасители евреев болгарский литератор и политик Димо Казасов, бельгийский инженер Леопольд Рос, чехословацкий филолог доктор Анна Биндер-Урбанова и не сочтешь бизнесменов, адвокатов, дипломатов, педагогов, артистов – все народ не простой…
М. Вехнис (США) свидетельствовала о бывшей царской фрейлине графине Людмиле Дмитриевне Бутурлиной, заброшенной революционными вихрями в эмиграцию, в Латвию. После оккупации Латвии немцами графиня скрывала в Приедайне (Юрмала) еврейку Хаву Гинцбург, пока соседи не выдали ее, и Хава погибла.
В захваченном гитлеровцами Кисловодске трех девочек-евреек уберегла от уничтожения Варвара Цвиленева из дворянского рода Батюшковых; в питерском Эрмитаже в галерее героев войны 1812 г. висит портрет ее предка генерала Цвиленева.
Напрашивается поверить, что благородство наследственно. И необязательно аристократическое прошлое. Б.Б. Вольфсона на фронте тяжело ранило в голову, он попал в немецкий плен, потом к Анастасии и Ефиму Рогожиным (Иловайск, Украина), они, рискуя собой и своими детьми, укрыли солдата-еврея и выходили его. Родители Ефима Рогожина за четверть века до того, в Гражданскую войну, тоже прятали евреев от погромщиков. В 1913 г. в Киеве во время процесса облыжно обвиненного еврея Бейлиса его защищал русский ученый А. Глаголев – сын его, православный священник, спасал евреев в оккупированном Киеве.
Розовая вызревает мечта: под свист центрифуг и стрекот компьютеров бессонные ученые выделяют ген альтруизма, размножают, внедряют, и мир добреет, все в улыбках, все – в любви… Сбываются слова Праведника В. Ковальского при его награждении: «Мне вручают медаль за дело, которое не требует никакой награды. Всем своим сердцем я хочу помогать распространению братской любви между народами всего мира: если этот идеал осуществится, не придется одним людям спасать других людей и получать за это награды».
Да что-то пока не ладится там у биологов. Возможно, не только у биологов?..
Пастор Грубер пытался, по его словам, общаясь с Эйхманом, понять его, он надеялся и в Эйхмане отыскать просвет. Доктор Грубер говорил: «Человек не может всегда действовать на пике садизма… В каждом человеке есть оазисы благородства… Но в последние годы, – печалился он в 1961 году, – я вижу, как демонические силы растут и порабощают людей».
«Регресс человечества» – так выразительно названа книга о поведении человека, опубликованная в 1983 году нобелевским лауреатом Конрадом Лоренцом, крупнейшим этологом (и антисемитом, но ему вряд ли думается, что и он поучаствовал в огорчающем его регрессе).
Лоренц рассуждает о «моральном императиве» Канта или врожденной морали, которая направлена на сохранение биологического вида. Чем больше «инстинктивно альтруистичных» индивидов в первобытном племени, тем больше у него шансов выжить. «Но увы, – пишет Лоренц, – такая «врожденная мораль» проявляется только в рамках коллектива близких людей». Иначе говоря, фронт работы альтруизма сужается природой. По данным одного из исследователей, он ограничен цифрой в 11 человек – лишь стольким людям каждый может дарить добро за свой счет. Лоренц тут вспоминает, что из двенадцати апостолов именно одиннадцать оказались близкими и любимыми. «Человек, – продолжает он, – «недостаточно добр», чтобы инстинктивно выступить в защиту анонимного, лично ему не знакомого члена массового коллектива. Для такого рода «морального» действия человек нуждается в приказе разума или культуры. И поскольку он исполняет эти приказы не в соответствии с «врожденными склонностями души», такие приказы неизбежно вступают в противоречие с его «древними инстинктами», вынуждая его непрерывно насиловать врожденные, присущие ему от природы программы поведения. Наш «биологический альтруизм» удерживает нас от безграничного, направленного на все человечество «культурного альтруизма».
В популяционной генетике есть понятие «отбор по родственному признаку»: животное ищет для дружбы «своего» и находит его по запаху, который определяется родственными генами. Свой своего познаша.
Применительно к человеку говорят о «круге света»: света моей культуры, или моей родни, или моих привязанностей, или сердечных влечений – кто попадает в этот круг, тот мой, того люблю, на того жизнь свою трачу…
Станислав Лем ввел термин «границы солидарности»; они могут определяться разными соображениями. Например, антропоморфностью: муравья затоптать легче, чем убить кошку, человека еще сложнее, особенно «своего» по, скажем, цвету кожи или футбольным пристрастиям. Как давным-давно заметил Ж.-Ж. Руссо, человек склонен симпатизировать только тому, кого может отождествить с собой. Короли не знают жалости к своим подданным, потому что не видят их подобными себе, не понимая, что все равно беззащитны перед страданиями или смертью. И так легко предположить, говорит Руссо, что тот, кто не похож на меня, не может испытывать боль так же, как и я. (Вот и у нацистов евреи – нелюди, паразиты, насекомые; раздави вошь – чего там она испытает?..)
«Не обижай пришельца» – оно когда сказано? Две с половиной тысячи лет как не прошли, все-то крутимся в колесе противостояния: «мы» и «они», «свой» и «чужой». А Праведник не хочет знать понятия «чужой». Его солидарность не имеет границ, в его круге света – все человечество.
Кто же Праведник – он каков? Аристократ, плебей, интеллигент, хам, ворюга? Умен, хитер, набожен, неграмотен, учен, слезлив? Склочник, удалец, ловчила? Ухватить бы…
Двое ученых, каждый сам по себе, взялись поискать: кто они, Праведники, из какого детства, из какого теста леплены. Изучали образование, привычки, друзей, характеры… На многих примерах, солидно, ре-пре-зен-та-тивно… Вышло: у одного Праведники – индивидуалисты, бунтари, против общих правил; у другого – послушные приспособленцы, сотрудники любому режиму. Ускользает Праведник от измерений.
Природа вложила в человека агрессивность. Без нее никакой популяции не выжить. Когда врага нет, она накапливается. Известное наблюдение: если долго жить в изолированном пространстве даже с лучшим другом, можно возненавидеть его вплоть до убийства. Таков естественный закон. Норма.
А Праведник – вне нормы. Его ведет доброта. Иммануил Кант говорил о «моральном императиве» – законе нравственности, изначально заложенном в человеческую душу. Кант жил двести лет назад и ему, наверно, было бы непросто в нашем веке сопрячь опыт гестапо (или ГУЛАГа) с понятием врожденной гуманистической морали. Мир оказался плох, безнравственен. А Праведник не оглядывается – он спасает. Выгребает против течения. Праведник переступает через национальные перегородки, как и расовые, классовые, религиозные – любые. Он – революционер в этом смысле, но он – еще бо́льший революционер, когда рушит привычные рамки человеческого эгоизма.
То сам рушит, то обстоятельства ведут. В какофонии войны и вражды не всегда ясны мотивы спасения.
Тщеславие? В Норвегии жили 1800 евреев, сто пятьдесят из них бежали из страны в начале немецкой оккупации. Сразу после первых арестов евреев в октябре 1942 г. лютеранская церковь Норвегии осудила их преследование, а антифашистское подполье принялось тайно переправлять евреев в нейтральную Швецию и к февралю 1943 г. вывезло примерно 800 человек. Пришло время, Яд Вашем предложил норвежцам назвать имена спасителей для их чествования – они отказались: «Посадите одно дерево на всех». И датчанам, почти всех своих евреев спасшим и отказавшимся от поименной славы, высадил Яд Вашем одно общее дерево: «Народу Дании».
Что Праведнику огласка? Суета и тщета… Французский городок Ле-Шамбон на юге Франции чуть ли не весь выручил пять тысяч евреев. Тихо, не ища себе хвалы и после войны. «Защита обреченных – богоугодное дело», – говорил местный священник и объяснял поведение своих прихожан-протестантов их памятью об уничтожении гугенотов (по-нынешнему, геноцид). Отозвалась вдруг Варфоломеевская ночь!
Корысть? Великому спасителю тысячи двухсот евреев Оскару Шиндлеру, и тому когда-то приписывали «выгоду»: мол, свой завод, где он сберегал сотни человек, Шиндлер отобрал у еврея и наживался потом… (От одного из убереженных шел, между прочим, этот запах.) А сам спаситель объяснял: «Я ненавидел жестокость, садизм и безумие нацизма. Я просто не мог стоять и смотреть, как уничтожают народ. Я делал… что мне велела совесть». Если уж не доверять до конца его словам, то предположить следует в придачу к совести не «корысть», коей и в помине не было, а скорее азарт: с гитлеровской махиной одному побороться – заманчиво жизнелюбу типа Шиндлера.
Жизнь многоцветна, и расчетливость спасителя не исключена. Кто-то взялся сохранить ребенка, соблазнясь грошовым перстеньком и не сообразив риска, а потом вдруг объявилась совесть, перекрыла путь назад, пришлось спасать, и рисковать, и платить несоразмерно домом, собой, судьбой… Или: укрываемую девочку выгодно обратили в няньку собственным детям, прислугу, рабыню… Или: мать полицая в Бориславе (Украина) спасала еврейскую семью не только по старой дружбе, но и в надежде облегчить судьбу сына, когда вернется советская власть.
Случай? З. Григорович из белорусской деревни Заречье (Минская обл.) зимой 1942 года шла мимо соседнего совхоза и видела там за колючей проволокой гетто расстрел евреев. Дальше ее рассказ: «Через проволоку одна женщина подала мне сверток и молила отнести его в деревню. Я взяла и побежала домой. Там была девочка 6–9 месяцев, вся в коросте. И книжка. Мать ругала меня: «Пятнадцать лет, а дура-дурой! Что теперь с малявкой делать? Не выкинешь же!» Мы сказали в деревне, что я нашла ребенка на дороге. Деревня маленькая, несколько домов. Бабы сказали: «Пускай. Умрет – так умрет, а выживет – будет жить». Дед Прокоп сказал: «Узнают немцы – всю деревню постреляют. Так что молчите». Молчали всю войну. Днем немцы заезжали – грабили, ночами партизаны грабили. Но никому никто про девочку не сказал…»
Девочку спасли. Сейчас она в Израиле, при ней книга, вложенная матерью в сверток с младенцем, – Тора старинная, в кожаном переплете с медной застежкой – памятник белорусской деревушке-Праведнице, всем скопом нежданно-негаданно угодившей в подвижничество; никаких там мотивов, так уж вышло…
Сколько людей попадали в подвижники невзначай, не по своей воле, а по стечению случайностей! Но обычно все-таки наличествовала предрасположенность души, которая не позволяла отмести сочувствие или жалость, накатывающие непрошенно, но неотвратимо. Тогда и легкий толчок сыновьего ребячьего не замутненного ничем сердца может решить мамину жизнь.
1992 год, Яд Вашем. На открытие памятной таблички в честь умершей Праведницы прибыл из Украины ее сын, «такий соби хлопець» лет вроде сорока, шаровидный, кровь с молоком, лысина с чубом, руки-грабли-лопаты, ну, колхозный комбайнер, а то и бригадир. Слепящий полдень, церемониал, речи… Спасенный, истрепанный израильский старик повествует, указывая на гостя: «Я с гетто до них у хату прибег, его мама меня покормила и говорит: «Иды, хлопчику!» И он, вот он, ему тогда шесть годков было, заплакал и каже: «Не хочу шоб того хлопчика вбылы, сховай його, мамо!» И так же ж плакал, шо вона меня оставила… и аж до освобождения…» – Он задыхается, а крутой хлопец целует мамино имя на табличке, и солнце скатывается слезой по его пунцовой щеке.
В реальной жизни ни сýдьбы, ни побуждения не разделить, да и как-то стыдно поверять пошловатой алгеброй гармонию доброты. Существенно одно: работает альтруизм даже в самых античеловеческих условиях.
В романе польского писателя Ежи Анджеевского «Пасхальная неделя» ксендз пытается спрятать еврейку, но обоих расстреливают по доносу соседа. Анджеевский описывает разные варианты отношения поляков к обреченной еврейке: ненависть, страх, жалость, равнодушие – все они, согласно автору, бесплодны; в бесчеловечной атмосфере нацизма нет места никакому человеческому решению. «Человечность попросту отменяется», – заключает писатель.
Не только человечность отменилась: рушится вся европейская цивилизация, настоенная на христианстве. «Несть ни эллина, ни иудея»? Бросьте, вот он, иудей, выделен и обречен. «Не убий», «возлюби ближнего»? Дудки! «Извечно побеждает только стремление к самосохранению. Под ним так называемая гуманность как выражение глупости, трусости и кичливого умничания тает, словно снег под мартовским солнцем. В извечной борьбе человечество выросло, в извечном мире оно погибнет». Это Гитлер, его книга «Моя война»; там и новейшая заповедь начертана: «Одно существо пьет кровь другого. Одно, умирая, питает собой другое. Нечего молоть вздор о гуманности».
Не умер Гитлер, шевелятся последыши в темном подполье, время от времени выставляя на свет то упитанную задницу, то голодный оскал.
Осознание всеобщей значимости Катастрофы евреев может лишить людей всякой перспективы: человек оказывается безмерно порочным, мир – беспроглядно ужасным. Замечено: «После Освенцима нельзя писать стихи». Точнее сказать: и в Освенциме нельзя писать стихи. А Праведники пишут. И во время, и после. Для Праведника человечность неотменима.
Какая сила толкает украинскую крестьянку (частное сообщение) скрыть еврейскую девочку и, спасая от полицаев и соседей, удочерить? А потом воспитать так, что, когда после войны объявится настоящая мама забрать дочку, та прокричит: «Нэ хочу до жидив! Не буду исты ту жидивську курочку!!». «Кугочку!» – скартавит она, дразня, ненавистно, в лицо еврейке-маме. А приемная мать довольно хмыкнет, она тех жидив сроду на дух не выносит. «Так чего ж ты еврейку спасала?» – спросили ее много лет спустя. «Та воно ж людына («то ведь человек»)», – и пожала плечами, удивилась непониманию.
Соучастников гитлеровских преступлений в Германии насчиталось пять миллионов. На оккупированных землях местных убийц и подручных тоже ведь сотни тысяч. А Праведников в Яд Вашеме сегодня набрали двадцать четыре тысячи. Недоучли, естественно, многих: один СССР почти полвека не давал объявиться защитникам евреев. Сколько же не выявлено? Если думать о людях хорошо, наскребется еще тысяч двадцать. Против миллионов-то…
Но праведная эта капля в море освенцимского самоубийственного беспредела, может быть, единственная надежда.
Покидая Яд Вашем, вырываясь из тисков Катастрофы, оглянись, душа обожженная, на деревья Праведников. И на обратной дороге, с ближней теперь стороны, справа, уже лицом к тебе, глянет обелиск с именем Рауля Валленберга. Он спас десятки тысяч евреев. Поклонись, прохожий…
И поклонись, читатель, замечательному стечению обстоятельств: американская школа, умный учитель, чуткие школьницы, пронзенные еврейской трагедией и великим подвигом спасения, – и вышла в итоге добрая книга об Ирене Сендлер. Вот эта.
– Анатолий Кардаш, писатель, исследователь Катастрофы евреев (Холокоста) в годы Второй мировой войны.
«Храброе сердце Ирены Сендлер» – художественно-документальная книга, основанная на информации, полученной из:
• интервью с Иреной Сендлер, другими спасителями евреев, «детьми Холокоста» и польскими учеными, а также с преподавателем, благодаря которому родился этот проект, Норманом Конардом и его замечательными ученицами Меган (Стюарт) Фелт, Элизабет Камберс-Хаттон, Сабриной Кунс-Мерфи, Джессикой Шелтон-Риппер и другими школьниками, принимавшими и принимающими участие в спектакле «Жизнь в банке»;
• Matka Dzieci Holocaustu: Historia Ireny Sendlerowej [Мать детей Холокоста: История Ирены Сендлеровой] (Muza SA, Варшава, 2004), книги о жизни Ирены Сендлер, написанной Анной Мешковской и Яниной Згржембской при участии Ирены Сендлер;
• статей Ирены Сендлер;
• упоминаний истории Ирены Сендлер в академических работах, посвященных истории Варшавского гетто;
• множества других источников, перечисленных в разделе «Библиография».
Все вымышленные диалоги реконструированы на основе информации, полученной в ходе исследовательской работы и личном общении. В части второй, рассказывающей о событиях, происходивших в Польше во время Второй мировой войны, я дал имена нескольким персонажам, играющим важную роль в этой истории. Например, Ирена Сендлер никогда не упоминала имени своего школьного учителя, которого я назвал профессором Пикатовским по прозвищу Пика. Тем не менее все описанные мною обстоятельства детства Ирены и ее учебы в Варшавском университете полностью соответствуют действительности. То же касается и помогавшего Ирене в Варшавском гетто сотрудника еврейской полиции Шмуэля. Ирена ни разу не назвала его имени. Я назвал Адамом участника еврейского Сопротивления в гетто и превратил его в брата Евы Рехтман. Насколько мне известно, у Евы Рехтман не было брата – члена боевой группы Сопротивления, но Ирена и правда тесно сотрудничала с еврейским подпольем. Также вымышлены имена некоторых немецких официальных лиц и офицеров, но все эти персонажи существовали в действительности. Вымышленные имена даны и некоторым персонажам, фигурирующим в первой и третьей частях книги, например преподавателю обществознания мистеру Кихарту и некоторым учащимся Юнионтаунской средней школы.
Посвящается всем невоспетым героям
Иногда в нас гаснет внутренний свет, но потом возгорается вновь при встрече с другим человеком. И все мы должны быть глубоко благодарны тем, кто возродил в нас этот внутренний свет.
Альберт Швейцер
Варшавское Гетто
– Главные ворота гетто.
– Кварталы гетто, продолжавшие существовать после ликвидации в сентябре 1942 г.
1 Умшлагплатц (Umschlagplatz – нем.), товарный двор железной дороги, где происходила погрузка в поезда депортируемых в Треблинку евреев.
2 Трамвайное депо на Мурановской площади.
3 Штаб подполья на Милой, 18.
4 Еврейская тюрьма Генсиувка.
5 Парк Красинских.
6 Еврейское кладбище.
7 Гестаповская тюрьма Павяк.
8 Церковь Благовещения.
9 Centos, Еврейская организация самопомощи.
10 Большая синагога на площади Тломацке, уничтоженная в последний день Восстания в гетто – 16 мая 1943 г.
11 Здание суда.
12 Театр «Фемина».
13 Пешеходный мост над Хлодной улицей, соединявший территории Большого и Малого гетто, открыт для движения 26 января 1942 г.
14 Юденрат – Администрация еврейского гетто, Гржибовская улица, 26, ноябрь 1940-го – сентябрь 1942 г.
15 Синагога Ножиков, сохранилась до сего времени.
16 Гржибовская площадь.
17 Церковь Всех Святых.
18 Дом сирот Януша Корчака, Сенна, 16, и Слиска, 9.
19 Дом Евы Рехтман на Сенной улице.
Часть первая Канзас, сентябрь 1999 – февраль 2000
Глава 1 В ней столько злобы Канзас, 1999
Лиз прижалась лбом к иллюминатору самолета и во все глаза смотрела, как солнце начинает покалывать своими лучами черный край океана. Это была бесконечная ночь, полная беспокойным ожиданием и гулом авиационных двигателей. Самолет плавно накренился на правый борт, горизонт качнулся влево, и ее охватило очень странное чувство. Ей захотелось, чтобы безграничная полетная скука продолжалась и продолжалась, чтобы самолет не закладывал этот вираж, готовясь окунуть ее в неизвестность, в странные, ошеломляющие своей дерзостью приключения. Когда все это началось, когда она полтора года назад прочитала ту удивительную заметку об Ирене Сендлер в «Ю. С. Ньюс энд Уорлд Рипорт»[3], только безумцу могло прийти в голову, что она, Лиз Камберс, будет сидеть у этого иллюминатора, на этом «Боинге-747», лететь через океан в Европу, в Польшу, в Варшаву.
То, о чем она и помыслить не могла, когда ей было 14, этот внеклассный проект к Национальному Дню Истории, сама делать который она никогда не вызвалась бы, сейчас стало столь же неопровержимой реальностью, как этот наклонный рассвет за иллюминатором. Хотя своего удивления не могли скрыть ни бабушка с дедушкой, ни учителя, ни друзья и родные, больше всех была поражена сама Лиз. Настолько же невероятно было, что Лиз и ее одноклассница Меган Стюарт, разные, как луна и солнце, общего у которых была одна только дата выпуска из школы, отправятся в это путешествие вместе. Сидящая через проход Меган спала, склонив голову набок, густые темные волосы рассыпались по ее лицу. Лиз даже не сомневалась, что, будь у нее возможность заглянуть в будущее и полистать выпускной альбом, под фотографией, излучающей уверенность в себе, луноликой Меган, она нашла бы длинный список заслуг и достижений, завершающийся словами «Лучший выпускник 2003 года. Подает большие надежды». А что будет написано под фоткой сконфуженно улыбающейся фотографу Лиз?.. Наверно, стандартное, хоть и немного зловещее напутствие лузеру: «Удачи в жизни!»
Повернувшись обратно к окошку, Лиз пригладила растопыренными пальцами свои короткие светлые волосы и невольно задумалась о новом в своем лексиконе слове… о приносящем столько беспокойства слове наследие. Как она была поражена, узнав, что всего одно слово может иметь такой огромный вес!
Наследие. Мистер Конард, их учитель обществознания и консультант по проекту к Национальному Дню Истории, сказал, что теперь историческое наследие Ирены Сендлер в их руках. Полтора года назад они начали работать над обычным проектом, но потом он вдруг зажил собственной жизнью и вырос в Проект «Ирена Сендлер». Они представили «Ирену Сендлер» на уровне штата (Абилин, Канзас), а потом и на общенациональном конкурсе (Колледж-Парк, Мэриленд). Однако, в отличие от остальных, этот проект не умер сразу по завершении конкурса. Они уже отыграли «Жизнь в банке» в Еврейском Фонде Праведников[4] в Нью-Йорке, в Канзасском отделе народного образования и в нескольких синагогах Канзас-Сити.
В «Жизни в банке», простенькой, кто-то скажет даже наивной пьесе[5], они показывали, как Ирена Сендлер ходит по еврейским семьям в Варшавском гетто и уговаривает матерей отказаться от своих детей ради спасения их жизни. В обнаруженной Лиз забытой всеми истории было что-то невообразимо притягательное. Она пугала ее и в то же время возбуждала жгучее любопытство, словно какая-то ужасная сцена, к которой снова и снова сами по себе возвращаются глаза испуганного очевидца. Матери отдавали своих детей.
Для Лиз слово наследие имело совершенно другое значение… менее героическое. Мать Лиз отказалась от своего ребенка… она отказалась от Лиз, когда той было пять лет от роду. Лиз всматривалась в постепенно светлеющий горизонт и мучилась мыслями о своем личном наследии, проклятии, гнетущем своей генетической неизбежностью и передаваемом от матери к дочери подобно неизлечимому заболеванию.
Двигатели сменили тягу, самолет пошел на снижение, и она почувствовала, что начинает закладывать уши. Солнечного света стало больше, и Лиз увидела на поверхности океана кильватерный след прошедшего судна. Она откинулась на спинку неудобного кресла и почувствовала, что сползает из этих меланхолических размышлений в самую настоящую хандру. Она задвинула шторку иллюминатора, но так только острее ощутила клаустрофобию от того, что была заперта в этой летающей консервной банке наедине со своими мрачными мыслями, от которых у нее всегда начинало колотиться сердце.
Даже закрывая глаза, она продолжала смотреть в свое прошлое, от которого было невозможно ни убежать, ни спрятаться.
* * *
Все случилось, когда Лиз было пять лет от роду, во время ужина на грязной кухне фермерского домика в Западном Канзасе, фанерные стены которого продувались насквозь всеми ветрами прерий, приносящими с собой пыль и холод. Лиз с матерью переезжала с места на место так часто, что потеряла счет этим бесконечным переселениям. Здесь, на ферме, у Лиз хоть была собственная комната. Хозяевами фермы были два пожилых брата. Лиз помнила, как в тот вечер мать в очередной раз поругалась со своим бойфрендом. Лиз сидела за столом, пытаясь прожевать жесткий кусок мяса, который ее заставлял есть мамин приятель (Реджи, что ли?). Тогда Лиз считала скандалы, которые устраивала мама, хоть и неприятным, но естественным элементом повседневной жизни… это только теперь она понимала, что виной тому были наркотики и алкоголь. Но этот скандал оказался последним. Мать сорвалась из-за стола, отбросив в сторону стул, и выбежала на улицу, с треском захлопнув за собой дверь. Через мгновение взревел разбуженный стартером старый, усталый автомобильный двигатель. Она соскользнула со стула и, подбежав к двери, успела увидеть маму за рулем выплевывающего из-под бешено вращающихся колес комья грязи старого «Бьюика». Машина сорвалась с места, будто за ней гнались все демоны преисподней, и больше Лиз никогда свою мать не видела. Она с ней даже не попрощалась. Лиз смотрела, как пыльный след, оставляемый убегающей от нее матерью, становился все длиннее, а потом и вовсе скрылся за горизонтом.
Эти мгновения отпечатались у нее в голове с фотографической четкостью, но все остальные события тех времен слились в какую-то неразборчивую кашу, в мутное пятно, которое нельзя было ни толком разглядеть, ни вывести с полотна памяти. Какой-то дружелюбный социальный работник забрал ее с фермы и отправил в детский дом, потом кто-то выяснил, что ее настоящий отец не способен о ней заботиться, но отец ее отца, дедушка Билл, и его жена Филлис вроде бы «готовы попробовать», в результате чего она и стала их «приемной дочерью». Конечно, им было нелегко, ведь с тех пор, как они сами были родителями, прошло много лет…
Пока Лиз росла, она стригла свои светлые волосы как можно короче, чтобы никому не пришло в голову спутать ее с матерью, длинноволосой блондинкой, чей образ сохранился только на двух полароидных фотках – они лежали в шкафу, в коробке из-под обуви, которую она никогда не открывала. С годами обрывки подслушанных разговоров (в которых фигурировали такие слова, как «наркотики» и «проституция») сложились в трагическую историю жизни матери… Психологи или социальные работники подготовили дедушку Билла к неудобным вопросам Лиз – каждый раз она получала от него заученный ответ:
– Дело не в том, что она тебя не любила, солнышко, она просто была не способна о тебе позаботиться. Ты ни в чем не виновата.
Отец Лиз жил неподалеку, но почти ее не навещал, а во время этих редких визитов Лиз все время казалось, что он боится ее и торопится убежать, словно боясь подцепить от нее какую-нибудь болезнь. Каждый год на день рождения и Рождество она получала от него открытки, хотя в прошлом году поздравление с днем рождения запоздало аж на две недели. Психологи и социальные работники твердили ей о том, каково это быть брошенной, о ее внутренней ярости, о ее душевных метаниях, о чувстве стыда, об ощущении горя. Она высиживала эти обязательные 50-минутные сеансы психотерапевтической болтовни и выходила за дверь, чувствуя, как в ней бурлят управляющие ее жизнью неведомые жгучие эмоции.
* * *
Дедушка Билл, человек крупный, большеголовый, ростом под два метра, грузный, но очень крепкий, обычно ходил в солнцезащитных очках с коричневатыми стеклами и бейсболке с логотипом «The Fort», оставшейся у него с тех времен, когда он работал шофером экскурсионного автобуса и возил туристов в исторический Форт Скотт[6]. Лиз жила с ним и бабушкой Филлис в скромном доме в Мейплтоне, крохотном фермерском поселке на юго-западе Канзаса с населением чуть меньше сотни душ.
Лиз доставляла много хлопот, в школе у нее, как и предрекали психологи, проблем хватало. Она не могла спокойно усидеть на своем месте, не могла сосредоточиться, отказывалась делать то, чего ей делать не хотелось, дралась, часто сквернословила. Одни школьные психологи все еще продолжали пытаться достучаться до Лиз, другие махнули на нее рукой…
Как-то дедушка чисто риторически поинтересовался у Лиз, откуда у нее столько проблем. Она ответила ему вопросом:
– Почему она меня бросила?
– Думаю, по большому счету, разбираться в этом нет никакого смысла, – сказал он. – Так бывает…
И отвернулся, пытаясь скрыть от нее слезы… Лиз понимала, что «разобраться в этом» было просто необходимо.
Она не позволяла себе слез – просто научилась запирать свои вопросы в самом дальнем и темном уголке своей души.
Но у Лиз был и талант – она великолепно играла на альт-саксофоне. Она терпеть не могла рэп и хип-хоп, обожала джаз и блюз и назубок знала творчество Дюка Эллингтона, Джона Колтрейна и Чарли Паркера. Когда у нее выдавался плохой день, а случалось это очень даже часто, она запиралась в своей комнате, опускала жалюзи, вставала перед большим зеркалом, надевала солнечные очки, включала настольную лампу и направляла прямо себе в лицо. Она ставила ее поближе, чтобы чувствовать лицом тепло, представляя, что стоит в горячих лучах софитов на сцене прокуренного джаз-клуба в Канзас-Сити, и давала жару на своем саксе.
* * *
В старших классах неприятности начались с первого же дня: Лиз узнала, что ее снова записали в класс мистера Кихарта. На родительском собрании в прошлом году он сказал дедушке Биллу:
– В Лиз столько злобы, что хватит на всех жителей Канзаса.
Нелады у Лиз были с большинством учителей, но они хотя бы делали вид, что понимают ее проблемы или пытаются пробить брешь в панцире ее непокорства. Но только не мистер Кихарт. С точки зрения Лиз, он был одним из самых неудобных учителей, потому что, с одной стороны, его нельзя было игнорировать, а с другой – с ним нельзя было договориться. Дедушка Билл говорил, что они с ним просто «не сошлись характерами», а поэтому ей лучше держать себя в руках и его «не доводить». Но Лиз нечасто слушала чужие советы и поэтому уже на второй день учебы упросила мистера Конарда перевести ее к нему.
– Можно звать меня просто Мистер К., и у меня придется много работать, – сказал он. – Ты на это способна, Элизабет?
– Просто Лиз – Элизабет я не люблю… и, да… я работы не боюсь. (Вообще-то она говорила правду, но на всякий случай скрестила на удачу за спиной пальцы.) А кроме того, если мне придется еще целый год ходить на уроки к мистеру Кихарту, у меня просто крышу снесет. Я точно взорвусь.
Он посмотрел Лиз прямо в глаза, отчего ей стало немного не по себе, а потом кивнул, больше задумчиво, чем говоря о своем согласии.
– Лиз, – наконец произнес он, – мой курс не похож на остальные. Он не зря называется Творческим обществознанием. Я от каждого ученика ожидаю очень многого. Это дело добровольное, но я настоятельно рекомендую своим ученикам задуматься о проекте к Национальному Дню Истории. Придется вести исследования и много работать после школы. Это большая ответственность. Ты на это способна?
Чушь! Любой учитель считает, что важнее его предмета в мире ничего не существует…
– Да, конечно. Не вопрос.
Перевод состоялся в тот же день, и Лиз заняла свое место на «камчатке». В аудитории 104 постоянно толклись школьники. Рядом находилась видеомонтажная с проектором и архивом проектов, подготовленных учениками на Национальный День Истории. Стена Славы в аудитории была сплошь увешана дипломами победителей конкурса.
В тот первый день Мистер К. рассказывал о Национальном Дне Истории и некоторых созданных его учениками проектах. Одним из самых драматичных был проект, для которого школьники устроили встречу Элизабет Экфорд, одной из «Девятки из Литтл-Рока»[7], т. е. девяти афроамериканских учеников, переведенных в 1957 году на совместное обучение в среднюю школу Литтл-Рока, с Кеном Рейнхардом, одним из немногих белых учеников, ставших их другом.
– Моя цель, – объяснял Мистер К., – научить уважать и понимать всех людей независимо от их расы, религиозных и политических убеждений.
Именно поэтому он предлагает школьникам работать над проектами о невоспетых героях прошлого, ставить спектакли, снимать документальные фильмы и устраивать выставки. К 1999 году, т. е. за 11 лет его преподавания в Юнионтауне, его ученики выполнили больше 40 проектов, во многих из которых рассказывалось об истории борьбы за гражданские права, Великой депрессии[8], поднимались темы равноправия и толерантности.
– Я надеюсь, – продолжал он, – что эти проекты помогут вам изменить свою жизнь, научат вас вести исследовательскую работу, сотрудничать, пользоваться источниками информации. Я надеюсь, они помогут вам понять, что даже одному-единственному человеку под силу изменить ход истории… и что человеком этим может быть любой из вас.
Лиз сгорбилась на последнем ряду аудитории, не желая воспринимать его слова всерьез, и гадала над смыслом девиза, начертанного на висящей над школьной доской табличке:
«Спасающий одного человека спасает весь мир».
Талмуд[9]
Глава 2 Время собирать камни Канзас, 1999 год
Речь о Национальном Дне Истории 2000 в классе зашла в четверг, 23 сентября (об этой дате им еще придется вспомнить, но уже по совсем другому поводу). Мистер К., казалось, посмотрел прямо на Лиз, когда сказал:
– Темой нынешнего года будут «поворотные точки истории». И во что это выльется, предугадать невозможно, – он показал на Стену Славы. – В конкурсе будут участвовать полмиллиона школьников. Точно такие же ребята, как вы, из нашей старой доброй Юнионтаунской школы побеждали в окружных конкурсах, конкурсах штата и даже на общенациональных чемпионатах. Исторические конкурсы – это такой же командный вид спорта, как баскетбол или футбол. Может, и ваши имена когда-нибудь окажутся на этой стене.
«Это вряд ли», – подумала Лиз, откинув голову на заднюю стенку класса и закрыв глаза.
Студенты разделились на группы – каждая получила тему. Лиз досталась папка с названием «Национальный День Истории – Идеи – 1995». Она принялась листать ее без особого интереса и не очень-то внимательно разглядывая содержимое, пока вдруг не наткнулась на статью, вырезанную из журнала «U.S. News and World Report». Статья, опубликованная 21 марта 1994 года, называлась «Другие Шиндлеры»[10]. Несколько абзацев были обведены красным маркером:
Польша: Ирена Сендлер, социальный работник
Она дала двум с половиной тысячам еврейских детей новые имена, а списки с настоящими именами закопала, чтобы они не попали в руки нацистов.
Когда Гитлер в 1940 году выделил в Варшаве еврейское гетто и загнал за его стены 500 000 уже обреченных на ликвидацию евреев, поляки в большинстве своем отнеслись к этому равнодушно, а то и с одобрением. Но не Ирена Сендлер. Как социальный работник, она выхлопотала себе разрешение на посещение переполненного гетто, чтобы проверять, не появляются ли там признаки тифа, распространения которого очень опасались нацисты.
Потрясенная увиденным, Сендлер вступила в Жеготу[11] – подпольную организацию, занимавшуюся помощью евреям, и получила кличку «Иоланта». Депортации уже начались, и, понимая, что взрослых спасти уже невозможно, Сендлер начала тайком вывозить в карете «Скорой помощи» детей. «Вы обещаете, что они выживут?» – спрашивали Сендлер убитые горем родители. Она могла обещать только одно: дети погибнут наверняка, если останутся в гетто. «Мне до сих пор снится, – говорит она, – как кричали дети, расставаясь с родителями».
Сендлер удалось вывезти из гетто почти 2500 еврейских детей. Когда они оказывались в безопасности, она придумывала им новые имена и биографии. Чтобы не забыть, кто был кто, она записывала их настоящие имена на бумажки, клала в пустые бутылки и закапывала у себя в саду. Найти христиан, готовых укрыть этих детей в своих домах, было очень нелегко: «Тогда в Польше немногие желали помочь евреям, [даже] детям». Но Сендлер организовала подпольную сеть из семей и монастырей, готовых предоставить им убежище. «Я писала записку: «Готова пожертвовать монастырю одежду», – ко мне приезжали монахини и забирали детей».
Лиз несколько раз перечитала заметку, потом подошла с ней к учительскому столу.
– Мистер К., а эта дама, она, типа, знаменитость?
Он пробежал глазами страничку и пожал плечами.
– Нет, Лиз, не знаменитость. Я о ней вообще никогда не слышал. Может, тут опечатка… ну, знаешь… не 2500 детей, а 250. Попробуй проверить.
– Так что, о ней, типа, вообще никто толком ничего не знает? – Лиз поджала губы. – Слишком уж тут все как-то в общих чертах написано.
– В том-то и суть, Лиз, – сказал он. – Невоспетые герои. Мир изменить под силу любому из нас, даже тебе. Давай-ка вечерком подумай, а завтра, утро вечера мудренее, скажешь, что решила.
Но Лиз раздумывала не только «вечерком». Иоланта, уговаривающая мать отдать ей своего ребенка, не шла у нее из головы весь день, а когда она наконец оказалась в своей комнате, мешала играть на саксе и делать уроки. Как ей удавалось убедить матерей? Что она чувствовала, наблюдая, как мать и дитя рыдают перед разлукой? Лиз представляла себе, как Ирена Сендлер прячет ребенка под пальто, несет к карете «Скорой помощи» и бережно укрывает там где-нибудь среди перевязочных материалов. А если ребенок расплачется? Неужели фашисты не обыскивали въезжающие и выезжающие из гетто машины? А если б ее поймали? В ее воображении ворота гетто постоянно охраняли свирепые нацисты. Лиз гадала, плакала ли ее собственная мать, убегая тогда из дома, или хотя бы вспоминала ли о том, что пятилетняя Лиз стоит, уткнувшись в сетчатую дверь, дожидаясь ее возвращения? Первые девять месяцев, пока она скиталась по детским домам и опекунским семьям, Лиз рыдала и бесилась, но потом горе переродилось в ненависть и презрение. Ее мать не проливала по ней слез, значит, и она, Лиз, не будет плакать ни по матери, ни по себе.
За ужином в тот вечер она вела себя настолько тихо, что дедушка даже спросил, здорова ли она. Уснуть ей удалось только далеко за полночь.
На следующий день после урока Лиз подошла к Мистеру К.
– Наверное, я попробую узнать побольше про эту Ирену Сендлер, – сказала она, – но только не знаю, с чего начать.
– Хорошо, Лиз. Но это будет нелегко. Я бы посоветовал тебе объединиться в группу с парой-тройкой ребят и попробовать подготовить инсценировку… что-нибудь вроде Списка Шиндлера[12].
– Списка кого?
Он показал на имя Шиндлера в заголовке статьи.
– Списка Шиндлера. Это реальная история человека, спасшего во время Второй мировой больше тысячи евреев. Я поэтому и думаю, что тут опечатка. Шиндлера знают все. Но никто даже не слышал об…
Он взял у нее из рук журнальную вырезку.
– Ирене Сендлер, – подсказала Лиз.
– Вот видишь, Лиз. Ты уже в этом деле специалист, потому что знаешь о нем больше меня.
Он предложил ей объединиться с Меган Стюарт. В классе было всего 29 учеников, и все они, к худу уж или добру, друг друга так или иначе знали. Меган Стюарт отличалась от Лиз, как небо от земли. У Лиз было вытянутое овальное лицо, которое она не очень-то любила видеть в зеркале, а Меган была круглолицей, розовощекой девушкой, с лица которой даже в серьезные моменты не сходила ослепительная улыбка. Короткие светлые волосы Лиз, прямые и тонкие, как шелк, развевались даже под самыми слабыми дуновениями ветерка, а густые темные волнистые волосы Меган, всегда аккуратно причесанные, ложились на ее плечи с шиком и достоинством бархатных гардин. В школьной столовой Лиз заметила, что перед едой Меган тихонько читает про себя молитву.
Вообще казалось, что буквально все относятся к Меган с симпатией. Лиз же про себя такого сказать категорически не могла. Она даже была уверена, что люди вроде Меган стараются держаться от людей типа нее как можно дальше. Она ожидала вежливого отказа, какого-нибудь «нет, спасибо», или «я подожду до следующего года», или «думаю, мне лучше взять другую тему», или «с кем угодно, только не с тобой, Лиз». Да и зачем, думала Лиз, она вообще все это делает? Чего уж такого невообразимо интересного было в этой истории, чтобы заставить ее совершить такой нелизкамберсовский поступок? Может, как раз сейчас был самый удобный момент остановиться и все бросить. Но каково же было ее изумление, когда Меган в ответ на ее предложение взяться за Ирену Сендлер сказала:
– Ага. Мне кажется, может получиться здорово. Надеюсь, я справлюсь. А то у меня так много всякого другого уже творится – чирлидерская[13] группа, Братство христианских спортсменов, оркестр, гольф. А еще я только что записалась в Канзасскую молодежную ассоциацию.
Выслушивая этот достойный выпускного альбома список занятий и увлечений, Лиз почувствовала странное облегчение: Меган будет слишком занята, чтобы перехватить руководство проектом. Да, в ней уже появилась эта своеобразная протекционистская ревность. Тем не менее заинтересованность Меган ее порадовала. Лиз, конечно, чувствовала себя рядом с ней полной дурой и неудачницей, но отрицать силу притягательности Меган, ее внутренней энергии, интеллекта и образованности не могла. А прежде всего Лиз боялась, что, взявшись за проект в одиночку, она непременно провалит его самым позорным образом.
– Может, поболтаем сегодня после уроков? – спросила Лиз.
– Давай.
Оказавшись с Меган с глазу на глаз, Лиз снова растерялась и почувствовала себя крайне неуверенно. Раньше она никогда ни с кем в сотрудничестве не работала, да и желания не испытывала, а посему даже и представления не имела, как и с чего надо начинать.
Меган аккуратно поставила свой под завязку набитый рюкзак и спросила:
– Ты живешь в Мейплтоне?
– Ага. А ты, типа, из Бронсона, да?
– Точно, из Бронсона, – сказала Меган. – Выходит, по сравнению с тобой я живу почти что в мегаполисе.
Лиз попыталась посмеяться, но смех получился какой-то нервный и глуповатый. Она дала Меган статью про «Других Шиндлеров».
– Вот все, что я знаю, – развела руками Лиз, – но если тут все правда, то это просто-таки удивительная история. Хотя, может быть, это опечатка… ну, типа, 250 детей, а не 2500.
Лиз внимательно наблюдала за Меган и увидела, как вдруг померкла и исчезла с ее лица улыбка, когда она несколько раз подряд прочитала заметку. Потом Меган нахмурила брови и подняла глаза на Лиз.
– Вот это да!.. – задумчиво протянула Меган. – Это и правда удивительно… если правда.
Все еще изучая Лиз взглядом, она добавила:
– Говорят, все эти проекты – дело непростое. Я слышала, приходится дополнительно заниматься, а иногда допоздна сидеть в школе.
Лиз подумалось, что Меган смотрит на нее как-то странно, словно оценивая ее надежность и проверяя, можно ли на нее положиться.
– Ага, – сказала Лиз, – мне тоже такое говорили.
Теперь, когда в проекте согласилась участвовать Меган, Лиз начали обуревать сомнения. Время от времени ее сильно подмывало бросить всю эту историю с Иреной Сендлер, пока она не выросла в слишком уж глобальное и неподъемное мероприятие. Это было жутковатое чувство – обычно она с легкостью отказывалась делать то, чего ей делать не хотелось, но на этот раз все было иначе. Мысли об Ирене Сендлер не давали ей покоя, особенно по ночам, когда разыгрывалось воображение и в голове снова и снова начинала крутиться сценка, в которой Ирена уговаривала мать-еврейку отдать ей, совершенно незнакомой женщине, своего ребенка, а иногда даже грудного младенца, потому что только так можно было его спасти. Вообще вся эта история сбивала ее с толку и сильно нервировала.
Кроме всего прочего, еще и очень трудно оказалось найти какую-нибудь полезную информацию. Поиск в Сети дал всего один результат – Еврейский фонд Праведников, или ЕФП, организацию, оказывающую поддержку неевреям, спасавшим евреев во время Холокоста.
Весь четвертый урок Лиз ломала голову, когда лучше сообщить Мистеру К. о том, что она в этом году проект ко Дню Истории делать все-таки не будет. Но когда она собирала рюкзак, из папки вывалился листок с журнальной статьей про «других Шиндлеров». Любопытство взяло верх, и вместо того, чтобы сообщить Мистеру К. о своем отказе, она спросила его о фильме «Список Шиндлера».
– Это блестящий фильм, Лиз, но у него возрастной рейтинг «R»[14]. Поэтому я тебе его рекомендовать смотреть не могу.
– А Ирена Сендлер там среди персонажей есть?
– Нет. Но если ты будешь знать историю, которая рассказывается в «Списке Шиндлера», ты сможешь лучше прочувствовать суть своего проекта об Ирене Сендлер.
«К чему мне вся эта морока?» – подумала Лиз. И направилась к двери.
– Лиз! – Мистер К. протянул ей оставленную у него на столе распечатку с контактной информацией Еврейского фонда Праведников. – Позвони им, Лиз. Лучше сделай это прямо сейчас, пока не забыла.
Через полчаса она сидела, уставившись на телефонный аппарат и стараясь набраться храбрости, чтобы позвонить в Нью-Йорк. «И зачем мне это все?» – снова задалась она вопросом. Она сделала глубокий вдох и стала нажимать кнопки телефона, будто повинуясь внутреннему импульсу. У этих людей в Нью-Йорке, наверно, будет слишком много дел, чтобы тратить его на разговоры с глупой девятиклассницей из Канзаса, которая не очень-то в курсе, что произошло когда-то в Варшавском гетто, да и, если уж на то пошло, даже толком ничего не знает о том, что такое гетто, кроме того, что оно было в Польше, где-то посреди Европы и во время Второй мировой.
Словом «гетто» называли центр Канзас-Сити… там было опасно ходить по ночам, там были наркотики, уличные банды, убийства и множество бедных чернокожих. В районе, где находилась Юнионтаунская школа, не было ни одной черной семьи, а в саму школу, насколько ей было известно, школьники других цветов, кроме белого, никогда не ходили. Евреев в Канзас-Сити вроде бы тоже хватало, но она могла с уверенностью сказать, что и их дети в Юнионтауне не учились. Варшава и Канзас-Сити были для нее совершенно разными мирами, а евреи и черные – абсолютно отдельными от нее людьми, и до сих пор она обо всем этом даже как-то особенно и не задумывалась.
– Алло. Алло. Я… Мне… Это говорит Лиз… Элизабет… Элизабет Камберс из Канзаса. Тут, в Америке. Мне нужна помощь с одним школьным заданием.
В телефоне немного помолчали, а потом голос оператора сказал:
– Минутку. Я соединю вас с помощницей госпожи Шталь.
Ф-фу-у-у! Будто гора с плеч упала! Лиз с облегчением выдохнула и дождалась сигнала.
– Это говорит Элизабет Камберс. Я учусь в Юнионтауне. Ну, то есть… здесь, в Канзасе. Я прочитала в журнале «U.S. News and World Report» историю про женщину, которая спасла 2500 детей. Ее звали Ирена Сендлер… – Она еще раз взглянула на свои записи. – А подпольная кличка у нее была – Иоланта… в Варшавском гетто. Пожалуйста, перезвоните мне по телефону 620-720-4090. До свидания. Ой, то есть, я хочу сказать, спасибо.
Лиз откинулась на спинку диванчика в учительской и почувствовала, что вся взмокла. Насколько же легче было бы оставаться трудным подростком и просто для проформы тянуть лямку школьных занятий. С другой стороны, из всей этой затеи все равно скорее всего ничего не выйдет.
На следующий день прямо на урок геометрии пришла секретарь школы и жестом показала Лиз выйти в коридор. Лиз похолодела: что там еще, опять на ковер… Оказалось, ей звонят… из Нью-Йорка. Лиз подняла трубку.
– Алло. Да, это Элизабет… то есть, я хочу сказать, Лиз.
– Я помощник Стэнли Шталь из Еврейского фонда Праведников Мира. Вы спрашивали про Ирену Сендлер?
– Ага. Про даму, что спасла всех этих еврейских детей.
– Чем я могу вам помочь?
Лиз схватила со стола тупой карандаш и выудила из корзины для бумаг помятый лист бумаги.
– Ну, я, типа, просто хотела узнать, правда ли это? Ну, типа, она что, правда спасла 2500 детей или это опечатка?
– Опечатка? Нет-нет. Это чистая правда. Она тайно вывезла из Варшавского гетто больше 2500 еврейских детей и таким образом спасла им жизнь. Это совершенно поразительная история. Она получила награду Яд Вашема. Знаете, что это такое?
– Нет, мэм, точно не знаю.
– Это музей и мемориал Холокоста в Израиле. Яд Вашем на иврите означает «Память и Имя». Они ищут и награждают Праведников Мира, т. е. неевреев, рисковавших своей жизнью ради спасения евреев во время Второй мировой… во время Холокоста. Женщина, о которой вы спросили, является одним из таких героев. В 1965 году Яд Вашем присудил Ирене Сендлер звание «Праведника народов мира». В 1983 году в ее честь в Израиле посадили оливковое[15] дерево».
– То есть все это, типа, прямо настоящая правда? А почему она это все делала… ну, я хочу сказать, спасала этих детей?
– Дети погибли бы вместе со своими родителями. Нацисты за время войны уничтожили почти все население Варшавского гетто. Эта женщина…
Наступила долгая пауза, и Лиз услышала, что на том конце провода листают какие-то бумаги.
– Она убеждала родителей отдать ей своих детей, чтобы тайком вывезти из гетто и отдать в приемные семьи или разместить в монастырях. Вы изучаете в школе историю Холокоста?
– Ну, типа того. Это исследовательский проект по истории. А вы сможете прислать мне про нее что-нибудь?
– Мы можем прислать вам материалы и о других спасителях евреев.
– Ага, было бы здорово. Но вообще больше всего мне нужна информация про Ирену Сендлер.
Когда Лиз повесила трубку, в голове у нее поднялся целый вихрь вопросов, которые надо было бы задать этой даме из Нью-Йорка. Как получилось, что никто не знал о таком храбром и добром человеке? Как она, собственно, вывозила этих детей из гетто? Насколько это было опасно? Что было бы, если б ее поймали? Когда она умерла? Ради чего она все это делала? А потом накатили и гораздо более тяжелые вопросы… вопросы, на которые не смогла бы, наверно, дать ответ даже и эта леди из Нью-Йорка. Каково было этим детям? Что чувствовали их родители? Смогла бы Лиз повести себя так же, как Ирена Сендлер, окажись тогда в Варшаве?
Смогла бы отказаться от собственного ребенка?
С абсолютной уверенностью Лиз могла сказать только одно: героизм Ирены Сендлер был настолько же восхитителен, насколько непростительной была трусость ее собственной матери.
* * *
Спустя несколько дней пришел пакет с материалами о людях, спасавших евреев во время Холокоста. Была там и небольшая заметка об Ирене Сендлер, в которой рассказывалось, как малышей вывозили из гетто в ящиках для плотницкого инструмента, гробах и медицинских машинах, как детей постарше выводили через здание городского суда и церкви, через пролом в стене гетто. Еще в посылку был вложен список жертв Холокоста, проживающих в Канзас-Сити и готовых выступить перед школьниками. Перед геометрией Лиз отдала статью Меган, и та прочитала ее во время урока. За урок Меган ни разу не подняла руку, и учитель даже поинтересовался, здорова ли она.
Меган не могла избавиться от мысли, что ее мама, Дебра Стюарт, очень похожа на Ирену Сендлер – не в поступках, конечно, а по характеру: простые скромные женщины, с неустанной энергией и смирением творящие добро. Если судить по единственной имевшейся у девочек фотографии 29-летней Ирены Сендлер, сделанной в Варшаве во время войны, они даже внешне были немного похожи.
Меган сильно озадачивала и внезапно возникшая душевная связь с Лиз. Это произошло почти против ее воли, ведь более разных и неподходящих друг другу людей было трудно и сыскать… мало того, и репутация у Лиз была не из лучших… Ее воспитывали бабушка с дедушкой, а Меган даже представить не могла себе жизнь без мамы – аккуратной, подтянутой фермерши, в хозяйстве которой царил идеальный порядок.
Поначалу проект не очень-то захватил Меган: за несколько недель до этого она познакомилась с Кенни Фелтом… Он играл на трубе, а еще любил гольф, баскетбол… В тот день они с полчасика поболтали о том о сем. И вдруг Меган поняла, что понятие «райское блаженство», о котором говорили в церкви, вдруг стало для нее уже не таким непостижимым. На первое свидание Кенни пригласил ее всего за несколько часов до того, как к ней подошла Лиз и предложила участвовать в Проекте «Ирена Сендлер».
По выходным Меган работала на ферме со своим немногословным отцом Марком и десятилетним братом Тревисом, таким же стеснительным (или, как говорил отец, «скромным»), как большинство мужчин в Канзасе. Осенью, сразу после уборки пшеницы, Меган выезжала на старом пикапе в поле и «собирала камни». Иногда ей думалось, что именно камни и есть главный урожай их фермы. Первые камни падали в кузов пикапа с резким металлическим грохотом, но потом, по мере того как росла гора в кузове, а «Тойота» все больше оседала под грузом, звук становился все глуше… Она подсчитала, что при 500 камнях на одну загрузку и двух-трех ездках в день она за свою жизнь уже собрала больше 100 000 камней. По вечерам у нее болели все мышцы, но она считала это занятие странным отдыхом. С камнями не надо было вести бесед, к ним не нужно было приходить вовремя, а главное, в этом деле не надо было стараться и достигать каких-то высоких результатов. Собирая камни, можно было спокойно подумать о своей жизни, о своей семье, помечтать. Собирая камни, можно было помолиться. Физический труд, говорил ее пастор, это время смирения и размышлений о своих взаимоотношениях с Господом… Однако если говорить правду, то в жаркие дни того бабьего лета мысли Меган были заняты в основном Кенни. А когда она не думала о Кенни, она думала об Ирене Сендлер.
Эта миниатюрная женщина – росту в ней, кажется, было чуть больше полутора метров – эта давно погибшая героиня обладала такой силой, что даже с того света смогла подчинить себе и ее, Меган, и, наверное, Лиз тоже.
– Как эта Джоланта (Меган произнесла это имя на американский манер) так все организовала! – говорила она Лиз. – Целая сеть помощников… Каждый день смертельный риск!.. Представляешь, как это круто?
– Да уж, – сказала Лиз, – это реально круто. Слушай, я вот думаю, что у нас в пьесе обязательно должна быть сцена, где она пытается уговорить родителей отдать ей своих детей и…
– Это все просто потрясающе, – продолжала Меган, словно не услышав того, о чем только что говорила Лиз. – Можно сделать сцену, когда ей будут угрожать немцы, а она все равно будет продолжать спасать детей. А еще одну с приемной семьей, куда она привезет ребенка. Интересно, когда она умерла?
– Так, а что с скажешь про мою идею?
– Ага, хорошая. Хорошая идея, – сказала Меган, хотя при этом придумывала еще пару других эпизодов. – Ой, а ты знаешь Сабрину Кунс?
– Новенькую? Ага. Она тоже ходит на обществознание четвертым уроком. А что?
– Вчера Мистер К. посоветовал взять ее в нашу группу. Она из Оклахомы, что ли? Отец у нее то ли в армии служит, то ли еще что-то такое. Она вроде ничего. Тихоня и на ботаника похожа, но симпатичная. И, сдается, реально сообразительная. Мы с ней договорились завтра после школы втроем собраться.
– Погоди-ка, – запротестовала Лиз. – Я не говорила, что хочу видеть ее у себя в группе. Это же мой проект, знаете ли. Я же первая его нашла и придумала.
– Я-то думала, что мы с тобой этим вместе занимаемся, – вздохнула Меган.
– Ну да, наверно. Но хотелось бы, чтобы со мной все-таки хоть немного советовались.
– Хорошо. Вот я с тобой и советуюсь. (Упаси, Господи, от скандалов и непонимания.)
Лиз отвернулась и пошла по своим делам.
– Так что, завтра после школы? – крикнула вдогонку Меган.
– Ага. Как вам будет угодно.
* * *
В тот же вечер Лиз решила расспросить дедушку Билла про войну. Он сказал, что это были жуткие времена, а «хуже всего была эта история с евреями. Люди просто с ума посходили».
Она рассказала ему, что история Ирены Сендлер очень похожа на ту, про которую снят «Список Шиндлера», и спросила, позволит ли он ей его посмотреть, несмотря на рейтинг «R». Поразмыслив, он ответил:
– Ну, если это надо для школы, смотри.
– А ты будешь его смотреть со мной?
– Нет, – сказал он, – я такие фильмы не люблю.
Фильм с первых же кадров поразил Лиз. Он был черно-белым и сразу же создавал ощущение старины и придавал кадрам какую-то странную достоверность. А в конце, когда спасенные Оскаром Шиндлером люди и их дети проходили мимо его могилы, оставляя рядом с надгробием камни, Лиз вдруг обнаружила, что плачет… то есть ведет себя именно так, как всегда себе запрещала.
Глава 3 Проект «Ирена Сендлер» Канзас, 1999
После школы Лиз и Меган договорились встретиться с Сабриной. Она немного опоздала и принялась, как маленькая, бормотать извинения, хотя была почти на голову выше Меган и Лиз. Меган никак не могла понять, почему она все время отводит взгляд. Личико Сабрины грубой поперечной чертой рассекали очки в тяжелой черной оправе, и Меган не могла понять, то ли это какие-то супермодные очки, то ли, наоборот, самые дешевые, какие носят ботаники. Сабрина неуклюже опустилась на стул рядом с Меган и начала рыться в своем рюкзаке. Выкопав оттуда свой дневник проекта, Сабрина занесла дешевую «биковскую» ручку над чистой страницей и замерла – будто сидела перед объективом старинного фотоаппарата и ждала разрешения фотографа начать двигаться. Она боится, подумала Меган. Ей, наверно, все время хочется быть прозрачной, как стекло, чтобы люди не замечали ее, даже видя ее перед собой.
Меган с Сабриной жили в Бронсоне, городке с населением в пару сотен душ. Меган мысленно отнесла Сабрину к «богемному» типу людей, потому что та ходила в джинсах и теннисных туфлях, не настолько новых, чтобы казаться модницей, но и не обшарпанных до такой степени, чтобы считаться своей среди уличной шпаны, – в общем, каких-то «ботанских», как и очки. Увидев в первый раз Сабрину в школьной столовой, Меган захотела сделать что-нибудь, чтобы она почувствовала себя в школе, как дома, хотя бы не совсем чужой. Пастор Уильямсон в воскресной школе часто говорил о сострадании ко всем людям, даже к тем, кого совсем не знаешь. Вот она, возможность жить по этому завету, но храбрости у нее для этого не хватало.
– Ты что, болела? – спросила Меган.
– Мама болела, но сейчас у нее уже все ОК! – Сабрина улыбнулась, словно давая понять Меган, что с мамой вовсе еще не все ОК, но говорить на эту тему она не хочет.
– Ты прочитала материалы, что я тебе дала? – деловито спросила Лиз.
– Да. Поразительная история. А цифры там правильные? То есть в журналах ведь бывают и опечатки.
– Мы все проверили, – сказала Лиз, – это правда.
Сабрина сказала, что у них в семье шестеро детей, хотя в Бронсоне жили только она с мамой и младшей сестрой Сарой, а четверо старших пока с отцом в Оклахоме. Как дочь военного, она часто переезжала с места на место. В самом раннем детстве Сабрина выяснила, что, если не высовываться, ничего о себе не рассказывать и улыбаться, будто у тебя все ОК, все так и будут считать и соответственно не станут задавать лишних вопросов. Но раньше она училась в крупных школах, а в Юнионтаунской, где в шести классах училось всего 120 человек, слиться с фоном было практически невозможно. Сабрина подозревала, что к этому моменту сарафанное радио уже разнесло повсюду, что она из бедной семьи и что у нее есть «цветная» сестра. За короткий период жизни в графстве Бурбон она уже успела понять, что бедным здесь быть не стыдно, а вот цветным…
Сама она делать проект никогда бы не вызвалась, но ее попросил подключиться Мистер К. Возможно, он хотел ей помочь или просто пожалел, а от этого она чувствовала себя еще более неудобно. Сабрина с трудом сходилась с людьми и не очень-то умела заводить друзей. Она считала, что уже разобралась в некоторых основах жизни и поняла свое место в ней. Ей оставалось учиться всего два года, а посему надо было просто стиснуть зубы и двигаться вперед. Она твердо верила, что полной неуязвимости достигаешь, только если ни от кого не зависишь и ничем не выделяешься из толпы.
Спокойнее всего Сабрина чувствовала себя дома. Только дома, с мамой и сестрой, которая в свои 13 лет уже превращалась в сущего чертенка, она чувствовала себя по-настоящему нужной. Сабрина была самой младшей из пяти родных детей своих родителей и на три года старше Сары, которую они удочерили во время службы на Маршалловых островах. Даже живя в одном городке с Меган, Сабрина не знала ее в лицо, но в этом не было ничего особенно удивительного. Семье Меган принадлежала «Ферма Стюартов», а Сабрина жила в самом городе, Меган протестанткой, а Сабрина – мормонкой[16]. Да и, если честно, Сабрина просто не искала себе подруг. Она нашла работу в небольшой бронсонской закусочной под названием «Курятник», и свободного времени у нее почти не было.
– Ну и что ты думаешь обо всем этом, Сабрина? – спросила Меган.
Сабрина покачала головой:
– Я хочу понять, ради чего она взялась спасать детей.
– Может, не так-то это было и опасно? – сказала Лиз.
Сабрине очень не хотелось ввязываться в споры, но кое-что она о Холокосте уже знала.
– Я думаю, нацисты убили бы ее, если б поймали.
Она сказала это негромко, снова уставившись на пустую страницу лежащей на столе тетради.
– Я слышала, в Польше было страшнее всего. Нацисты хотели поубивать всех евреев до единого. А еще я читала, что они расстреливали и поляков, пытавшихся помочь евреям… то есть людей типа Ирены.
Тут она подняла глаза.
– Вы бы смогли поступить так же, как она?
– Мы никогда не узнаем, почему она это делала, – сказала Меган, – но это не имеет значения, потому что то, что она делала, было просто правильно. По-моему, почти любой человек скажет, что это правильно…
Но она не говорила, а делала. Она просто видела несправедливость и боролась с ней, как могла.
– Но ведь если б она попалась, расстреляли бы всю ее семью, – тихо, но твердо сказала Сабрина. – Вы бы все равно сделали это, если б знали, что может погибнуть вся ваша семья?
Сабрина уже задумывалась об этом. Она еще в шестом классе прочитала «Дневник Анны Франк»[17] и с тех пор интересовалась историей Холокоста. Можно даже сказать, что изучение Холокоста превратилось для нее в своеобразное мрачноватое хобби. Для себя она на этот вопрос уже ответила: она не стала бы рисковать своей жизнью ради посторонних людей. Может, ради спасения сестры или кого-то из родных, но не совершенно незнакомого человека. Однажды, когда Сабрине было всего 12, какой-то мальчишка обозвал Сару «черномазой», и Сабрина бросилась на него с кулаками, в результате чего все закончилось для нее рассеченной губой и шатающимся зубом. Но Ирена Сендлер спасала абсолютно неизвестных ей людей, и этого Сабрина понять не могла.
Она не раз задумывалась, почему евреи вообще оставались там, где жили… почему не убегали от фашистов. Неужели нельзя было где-то спрятаться от них? Хотя, вероятнее всего, они просто не могли заставить себя покинуть свои дома… бросить все и бежать неведомо куда. Может, они знали то, что знает Сабрина. Может, они знали, каково это выдирать из почвы свои корни и отправляться в чужие места, где тебя никто не знает, где никому до тебя нет дела, где вся жизнь непредсказуема, где весь твой мир изо дня в день переворачивается с ног на голову.
– Я бы хотела надеяться, что у меня хватило бы храбрости поступить так же, как Ирена, – сказала Меган, – но… я просто не знаю. Я думаю, никто этого не может знать до мгновения, когда нужно будет принять решение. Мне просто хочется верить, что я не спасовала бы и сделала то, что считаю правильным.
Лиз открыла свою тетрадку и покашляла, чтобы вклиниться в разговор:
– А я прочитала, что поляков, хоть как-то помогавших евреям, было, типа, всего около процента. Лично я не знаю, что бы я сделала. Надеюсь, я бы повела себя правильно, но шансы на это невелики. Я, наверное, испугалась бы.
– И я тоже, – сказала Сабрина. – Да еще ради незнакомых мне людей. Мне потому и не терпится разобраться, почему она это все делала.
В этот момент Меган вдруг подумала, что на месте Ирены она тоже могла бы не справиться со страхом… и эта мысль ее очень сильно обеспокоила. В результате Меган решила перевести разговор в другое русло:
– А интересно, остались ли в Польше родственники Ирены? Может, у них можно было бы побольше о ней узнать. Или у кого-нибудь из спасенных детей, которым было достаточно лет, чтобы ее запомнить. Ведь наверняка многие из них были еще совсем маленькие и даже не понимали, что их спасают.
В аудиторию вошел Мистер К.:
– Как у вас движутся дела, барышни?
Меган снова расплылась в улыбке и с новообретенной уверенностью сказала:
– Просто прекрасно. У нас уже целая куча всяких идей.
– Сабрина, что скажешь?
Меган показалось, что Сабрина заколебалась с ответом:
– У нас не так-то много данных.
– Лиз?
– Ага. У нас, типа, целая гора информации про Холокост вообще. Ее даже слишком много. Но про Ирену… я хочу сказать, про Ирену Сендлер… почти ничего.
– На следующей неделе мы поедем в Канзас-Сити, – сказал он. – Вы же все едете, да? В Региональном центре изучения истории Холокоста Интернет быстрее молнии. Вы обязательно что-нибудь да найдете, гарантирую.
Лиз с трудом подняла свой рюкзак и поставила его на стол.
– Не знаю. Мне кто-то сказал, что там просто, ну, библиотека или что-то такое.
– Я еду, – сказала Сабрина, решительно захлопнув тетрадь. – Мне все это реально очень интересно.
– А у меня накладка, – сказала Меган. – Тренировка чирлидерской группы.
– Приоритеты, Меган, – с некоторым раздражением напомнил Мистер К.
– Знаю, знаю, – ответила Меган, – но тренер Райли сказал…
– Твой выбор. Всем не угодишь. А ты, Лиз?
– Наверно.
– Да или нет, Лиз? – настаивал он.
– Ну, да, наверно.
У нее снова возникло желание прямо здесь и сейчас отказаться от проекта. Ведь ничего страшного не случится. Но потом она вспомнила «Список Шиндлера», и внутри нее словно что-то перевернулось.
– Я посмотрела это кино…
«Список Шиндлера». Страшный фильм. Там есть несколько сцен… ну, я даже не знаю, как сказать. Это потрясающая история. Но потом я задумалась и поняла, что история Ирены Сендлер даже удивительнее…
И тут она почувствовала себя так, будто только что сказала свое громогласное «да» Мистеру К., Меган, Сабрине, проекту… и самой себе.
Мистер К. взял со стола свой потертый кожаный портфель.
– Знаете, я на своем веку видывал много таких исторических проектов. Но этот мне кажется… – казалось, он и правда не мог подобрать нужные слова. – Этот проект… я даже не знаю… какой-то живой. Будто в нем есть настоящая душа… или своя внутренняя жизненная сила. Время от времени история оставляет такое странное ощущение… будто схватил тигра за хвост… – Он кивнул, словно это было большим открытием и для него самого. – Доброй ночи, барышни.
Он закрыл за собой дверь, и девочки остались в закрытой школе одни, если не считать ночного сторожа.
Меган перебирала свои заметки, и Сабрина увидела в ней то ли беспокойство, то ли чувство вины. Лиз вроде бы собралась что-то сказать, но Меган заговорила первой:
– Пару дней назад я начала писать пьесу.
– Чего начала? – взорвалась Лиз. – Да ты что? Мы же про Ирену еще толком ничего и не знаем!
– Ну, нам же надо с чего-то начинать, хоть как-то уже двигаться. Потом можно будет все переписать. Я, например, твердо верю в…
– Да и, кроме того, что ты вообще понимаешь в драматургии? В этой паршивой школе даже театрального кружка нет. И сцена-то всего одна, и та в долбаном спортзале.
– Ну, нам же надо с чего-то начинать, – повторила Меган, уже перестав улыбаться. – Нельзя же только болтать. Любой из нас под силу написать пьесу… нужно только реально интересную историю иметь, а эта вроде как раз такая…
– А, может, и нет. – Лиз забросила себе на плечи свой рюкзак.
Тут вмешалась Сабрина.
– Съездить в Канзас-Сити будет полезно. Узнаем больше. И можно будет сесть и писать… всем вместе.
Сабрина сама удивилась своим словам. Может, она почувствовала себя вправе вмешаться, потому что была на два года старше, а может, просто понимала, что нельзя погубить этот проект этими ссорами. Уходя из школы, она подумала, что пока «тигром, которого она схватила за хвост», были как раз взаимоотношения Лиз и Меган. Конфликты, претензии, битвы характеров, сроки, спешка. Она бы вообще предпочла работать над проектом в одиночку, а уж выступать арбитром в склоках этой парочки у нее тем более не было никакого желания. С другой стороны, она чувствовала, что в сердце у нее есть уголки, куда одной было бы лучше не забредать, и, хотя Холокост пробуждал в ней сильные эмоции, она еще и вплотную соприкасалась с некой очень хрупкой и израненной частью ее души. И если уж она собирается плавать в этих водах, то лучше всего это делать с чужой помощью.
Несмотря на эти чувства, а может, как раз из-за них, Сабрина не чувствовала такой же эмоциональной привязанности к проекту, как Меган или Лиз, и была этому даже рада. Лиз, казалось, считала Проект «Ирена Сендлер» своей собственностью и резко реагировала на чужое вмешательство в его ход, и это выводило Сабрину из равновесия. Меган же не скрывала ни своего рвения, ни любопытства, ни удивления… душа нараспашку. Она плакала и не стеснялась своих слез, когда они рассматривали сделанные в гетто фотографии. Сабрина не могла плакать по варшавским евреям… ведь она не знала их лично. Их трагедия осталась в далекой истории, а сама история состояла из сплошных трагедий, а поэтому ее нельзя было принимать слишком уж близко к сердцу. Безопаснее всего было относиться к Национальному Дню Истории так же, как к ежегодной Ярмарке научных идей. Делаешь проект, участвуешь в конкурсе, проигрываешь, а потом, просто выкинув его из головы, шагаешь дальше по жизни.
* * *
Несколько дней спустя Меган заявила:
– Наш сценарий должен быть готов ко Дню Благодарения. Короче, у нас осталось всего восемь недель.
Не отличавшаяся пунктуальностью, Меган тем не менее стала хронометристом Проекта «Ирена Сендлер». Мотивацией для этого ей послужило желание все время двигать работу над проектом вперед, чтобы она не занимала слишком уж много времени в ее и без того сумасшедшем графике.
– Слишком много ты хочешь сделать одновременно, – снова и снова повторяла ей мама.
– Вся в тебя, мамочка! – отвечала Меган.
Лиз с Сабриной виделись ежедневно, а вот Меган приходилось выкраивать для встреч с ними специальное время. Иногда, поцапавшись в очередной раз с Лиз, Меган подумывала, не выйти ли из проекта, но мама каждый раз напоминала ей, что она не из тех, кто бросает на полпути уже начатое дело.
Конечно, Сабрина была права: чтобы сдвинуть дело с мертвой точки, им нужно было побольше узнать об Ирене. Под оболочкой неприспособленности Сабрины Меган разглядела могучий интеллект. Если б Сабрина не была на два года старше, если б Меган не была так занята и если б у нее не было Кенни, они, по ее мнению, могли бы по-настоящему подружиться.
– Я думаю, нам надо установить четкие сроки, – сказала Меган. – Скажем, еще неделю-две отвести на исследовательскую работу… ну, знаете, на книжки там, архивы и все такое. Хорошо?
– Так это ж столько работы, – упаднически произнесла Лиз.
– Может, – сказала Сабрина, – тогда лучше каждой брать по одной книге или видеокассете, а потом меняться и обсуждать, что может пригодиться для пьесы? Я, например, не против оставаться после занятий. Как ты, Лиз?
– Ага. Клевая мысль. Я тоже не против, наверно.
Меган взглянула на часы и начала собирать книги, чувствуя, что ее разрывает на тысячи кусочков. Еще можно было успеть на вторую половину тренировки чирлидерской группы. А то ее и так уже начали забывать включать в новые комбинации.
– Сабрина, а твой отец, он что, типа, безработный? – Лиз всегда задавала только прямые вопросы.
Сабрина снова спрятала глаза, и Меган подумала, какие еще она хранит секреты.
– Он служил в армии, – с напускным хладнокровием сказала Сабрина, – а сейчас ищет хорошую работу. И это очень нелегко.
Глава 4 Исследовательская работа Канзас, 1999
C тех пор как Меган только научилась говорить, она рассказывала маме обо всем, что происходило в ее жизни. В последние недели с ее языка не сходил Проект «Ирена Сендлер». Когда Меган упомянула о «Списке Шиндлера», Дебра Стюарт отправилась в видеопрокат.
Вечером она постучалась к Меган и показала видеокассету.
– Думаю, нам нужно посмотреть ее вместе, – сказала она. – Может, прямо сегодня… перед завтрашней поездкой в Канзас-Сити.
Ого! Никто и никогда еще не приносил в дом Стюартов фильмов с рейтингом «R»…
– Ты уверена, мам? – она показала на значок рейтинга на коробке кассеты.
– Я думаю, надо попробовать, в первый и последний раз. Если что, всегда можно будет выключить…
Когда ее отец, как обычно, в полдевятого улегся спать, в доме все затихло. Только в гостиной, где мама вязала зимнюю шапку для ее младшего брата Тревиса, продолжало тихонько бормотать радио. Меган выключила приемник, вставила в видеомагнитофон кассету и с первыми кадрами фильма свернулась калачиком на диване рядом с мамой. Совсем скоро Дебра Стюарт забыла о вязании. Тревис почти час смотрел фильм, стоя в дверях гостиной, но потом тоже подсел к ним. Меган забеспокоилась, стоит ли смотреть это 11-летнему брату, но мама ничего не сказала, давая, таким образом, свое молчаливое согласие.
Целых три часа Меган не могла оторвать взгляд от экрана, хотя во время некоторых эпизодов у нее возникало желание отвернуться и не смотреть. К концу фильма, когда «шиндлеровские евреи» и их дети проходили мимо его могилы в Израиле и клали рядом с надгробием камушки, глаза Меган застилали слезы, и экран телевизора превратился в размытую кляксу. Тревис смущенно покашлял и тоже сглотнул слезы. Всем давно было пора ложиться спать, но они об этом совершенно забыли.
Пока перематывалась кассета, Меган думала… Эти ужасы творились не в Средневековье, а совсем недавно, можно сказать, вчера, и многие из переживших их живы до сих пор…
Может ли Холокост повториться? А вдруг на месте евреев окажутся христиане – такие же, как она сама?
Меган вытащила из магнитофона еще теплую, будто наполненную жизнью кассету. И мама, и Тревис уже ушли спать, даже не пожелав ей спокойной ночи.
Пока Меган не увидела «Список Шиндлера», история Ирены Сендлер была для нее всего-навсего историей – просто набором фактов, вызывающим в лучшем случае любопытство, ну, как, например, опыты по химии, не больше. Печатное слово прекрасно выполняло свою функцию и изолировало ее от сути Холокоста, не давая прочувствовать ее по-настоящему. Но этот фильм лишил ее способности взирать на Холокост с безопасного расстояния. Она знала, что история человечества сплошь состоит из алчности, жестокости и убийств – тех самых грехов, искупить которые и пришел в этот мир Иисус. Но «Список Шиндлера» с невыносимо болезненной прямотой продемонстрировал, что, даже несмотря на крестные муки этого одинокого героя, человечеству до Спасения еще идти и идти.
Было уже очень поздно, но она не могла заснуть. В конце концов ей удалось задремать, но уже через несколько мгновений она услышала звонок будильника. В предрассветной темноте она вылезла из постели и поковыляла вниз завтракать…
Все три часа пути до Канзас-Сити Меган пыталась выбросить из головы увиденные кадры и думать о Кенни, о том, как в выходные будет «собирать камни»… но воображение вновь и вновь рисовало камешки на могиле Шиндлера и спасенных им людей… И еще: пролом в стене Варшавского гетто…
* * *
Добравшись до регионального Центра изучения истории Холокоста в Канзас-Сити, девочки уселись за компьютеры. Меган вышла на сайт, посвященный людям, спасавшим евреев… Она читала о спасенных, а из головы не шли мысли о тысячах, миллионах жертв Холокоста, чьи истории никогда уже не будут рассказаны… А если б она оказалась одной из них? Что, если б это случилось с ней и ее родными, думала она и плакала…
Она вздрогнула, почувствовав, что кто-то легонько коснулся ее плеча. Это был Мистер К.
– С тобой все нормально?
Она откинулась на спинку и промокнула глаза давно уже мокрым носовым платочком.
– Все хорошо… правда… – она сделала глубокий вдох, чувствуя, как у нее перехватывает в горле. – Меня легко довести до слез, такая уж я уродилась. А все эти рассказы такие страшные… такие печальные.
– Это были страшные и печальные времена, – сказал он. – Изучая их, чувствуешь себя так, будто погружаешься в выгребную яму. Но ведь были такие люди, как Оскар Шиндлер и Ирена Сендлер, люди, какими все мы хотели бы быть, обычные люди, менявшие мир к лучшему. То же самое под силу и вам. Героизм – это все, что можешь сделать для исправления и совершенствования мира.
Меган перешла на следующую страничку.
– Вот еще одна спасенная… Эльжбета Фицовска, – она с трудом выговорила имя, которое в самом скором времени будет знать не хуже своего собственного, и продолжила читать сдавленным от переживаний голосом. – Полугодовалым ребенком ее тайком вывезли из Варшавского гетто в ящике с плотницким инструментом. А все ее родные потом погибли в Треблинке[18].
Меган прокрутила текст дальше и вдруг задохнулась от волнения.
– О Господи. Это она! Лиз! Сабрина! – Она отпрянула от экрана, вытаращив блестящие от слез глаза. – Это она! Это Ирена. Этого ребенка… Эльжбету… спасла Ирена Сендлер.
Меган яростно потерла глаза.
Лиз с Сабриной встали за спиной Меган и принялись читать рассказ Эльжбеты о ее чудесном спасении.
– Знаете что, – сказала Сабрина, – я вот тут подумала. История Ирены отличается от всех остальных тем, как она старалась оставить спасенным детям их имена. Ну, то есть как она закапывала их имена в бутылках под яблоней, чтобы они когда-нибудь смогли узнать, что они евреи, и выяснить, как их звали по-настоящему. Это же очень важно. Это обязательно должно быть в нашей пьесе.
– Точно! – Меган посмотрела на Лиз и Сабрину. – Имена. Она спасала жизнь именам целых семей. Самое страшное – это потерять свое имя. Тогда умирает твой род. Тебя перестают помнить. Получается, что ты вроде вообще никогда не существовал на свете[19].
Сабрина придвинула свой стул поближе к креслу Меган:
– Из этого может получиться название для нашей пьесы… Имена в бутылке.
Лиз опустилась коленями на покрывающий пол ковер:
– А как насчет Жизнь в бутылке?
– Нет, это вроде как про алкоголиков получается, – сказала Сабрина.
– Имена под деревом?
– Закопанные имена?
– Жизнь в банке?
– Точно! – Сабрина резко откинулась на спинку стула.
– Тссс! – цыкнула на них сидящая в другом конце комнаты седовласая женщина.
– Жизнь в банке? – Меган кивнула и повторила еще раз. – Жизнь в банке. Да, это здорово.
Они склонились друг к другу, чуть не касаясь лбами, и Сабрина прошептала:
– Я даже представить себе не могу, каково это было родителям – отказаться от своих детей.
Меган стало очень неудобно за Сабрину, которая, наверно, просто ничего не знала о жизни Лиз.
– Это всегда очень нелегко, – сказала она, надеясь, что это справедливо и в отношении матери Лиз тоже.
– Я вот часто думаю про свою сестру Сару, – сказала Сабрина. – Мы удочерили ее еще совсем маленькой. Ее матери было всего четырнадцать… и она была из семьи бедняков. Так вот родные выгнали ее из дома и запретили возвращаться, пока она не избавится от Сары. Сара часто меня спрашивает, любила ли ее та, настоящая мама. А я всегда говорю, что она просто не имела возможности о ней позаботиться, но любила ее так сильно, что решила отдать другим людям. На самом же деле я просто не знаю.
* * *
Девочки еще несколько раз ездили в библиотеки. Они побывали в Историческом обществе штата Канзас, в Канзасском Центре исторического наследия, в Эйзенхауэровском Центре, Региональном Центре изучения истории Холокоста. В результате упорных поисков удалось найти всего один сайт, на котором упоминалось о том, что в 1965 году израильский мемориал «Яд Вашем» присвоил Ирене Сендлер звание «Праведник народов мира» и что в 1983 году там же, в Израиле, в ее честь было посажено дерево. Они перерыли десятки книг, статей и микрофильмов, включая материалы государственного расследования преступлений, совершенных во время Холокоста, и медицинские трактаты о тифе и тифоидной лихорадке. Они говорили по телефону с живущими в районе Канзас-Сити ветеранами Второй мировой и выжившими жертвами Холокоста, смотрели документальные фильмы и писали письма людям, имена которых упоминались в публикациях об Ирене Сендлер. Одни просто слышали о ее подвиге, другие сами были спасены ее подпольной организацией, но никто из них не знал ее дальнейшей судьбы.
В Интернете девочки обнаружили упоминания о том, что Ирена была главой Детского отдела подпольной организации Жегота, но никаких подробностей не нашли. Более того, ни подвиг Ирены,
ни деятельность Жеготы не были не только отмечены, но и даже признаны коммунистическим правительством послевоенной Польши[20].
Ничего не дал и поиск в сетевой базе данных свидетельств о смерти. Они обратились в Еврейский Фонд Праведников с просьбой дать хоть какую-нибудь контактную информацию Ирены Сендлер. И через несколько дней с волнением читали коротенькое сообщение:
Сын Ирены Сендлер Адам Згржембский проживает в Варшаве. Мы уверены, что, узнав о вашем проекте, он будет рад ответить на ваши вопросы. Вот его адрес…
Они немедленно написали ему, надеясь, что ему удастся найти переводчика. Исследования тем временем продолжались, и пьеса уже начала обретать форму. Меган считала, что действие в ней должно начинаться с момента немецкого вторжения в Польшу. Лиз же хотела начать со сцены, где мать отдает Ирене своего ребенка. Меган думала, что в спектакле должно быть как можно больше информации о гетто, голоде, болезнях, нехватке продуктов, жестокостях фашистов, Жеготе и о том, что соратники по подполью звали Ирену Иолантой. Сценарий расплывался и вилял из стороны в сторону. Во время одного из особенно бурных обсуждений Сабрине даже пришлось напомнить им тему – «Поворотные точки истории» – и длительность спектакля – «десять минут».
Они решили, что им нужен задник сцены, а потом долго спорили, что на нем должно быть изображено: городской пейзаж, яблоневое дерево или, может, декорации к нескольким сценам сразу. В конце концов, они решили сделать триптих: изображение одного из кварталов гетто, женщина, ведущая за руку ребенка, и яблоня, под которой закапывались банки со списками. В верхней части они написали: «TIKKUN OLAM» (Совершенствовать мир – ивр.). Те же самые слова, только на иврите, были написаны и внизу.
Поскольку Меган и Лиз предстояло сыграть сразу по несколько ролей, особую важность приобрел вопрос с костюмом. Сабрину, как «рассказчика», решили одеть в белую рубашку и черные брюки. Для Ирены Лиз нашла платье и головной платок. Платье для пани Рознер Меган откопала в мамином гардеробе, это был костюм, который она носила в 1970-е, цветом и покроем напоминавший одежду, модную в 1930-е. Один коллекционер из Форт-Скотта одолжил им немецкую каску и эсэсовскую[21] униформу. Форма была такой большой, что висела на Меган мешком, а из рукавов даже не выглядывали руки.
Они долго мучились, придумывая, как с минимальными перестановками и переодеваниями переходить от сцены к сцене. Все вроде бы простые и гениальные идеи, выработанные во время мозговых штурмов в аудитории 104, на сцене оборачивались суетой и кашей из мелких деталей. В конце концов проще всего оказалось представлять сцену разделенной на две части и сцены в гетто играть на фоне задника, а сцены в квартире Ирены, за пределами гетто, – во второй части сцены, из декораций в которой были только стол, стул и банка со списками. В руках у пани Рознер был старый потрепанный чемодан и завернутая в детское одеяло кукла.
В начале ноября пришло время утвердить окончательную версию сценария. В среду днем они собрались в аудитории 104.
– Давайте я сегодня буду машинисткой, – сказала Сабрина и положила руки на клавиатуру. – Мне кажется, нам надо поработать над самой важной сценой – с пани Рознер.
– Согласна, – сказала Меган. – Пани Рознер не должна прямо сразу отдавать Ирене своих детей. Наверно, сначала она должна отказаться. Ведь она могла думать…
– Чего тут думать? – вспылила Лиз. – Они все прекрасно знали, что погибнут в этом концлагере… в Треблинке. Иначе они никогда бы не расстались с детьми.
– Может, они думали, что у них есть шанс, – сказала Меган. – Может, они надеялись на чудо.
– Да их же просто убивали! – выкрикнула Лиз, а потом схватилась руками за голову и закрыла глаза.
– С тобой все нормально? – спросила Меган.
Лиз кивнула, не открывая глаз:
– Голова болит.
– Я же просто пытаюсь мыслить логично, – сказала Меган.
– Логично? – Лиз снова выстрелила в Меган сердитым взглядом, а потом перевела глаза на Сабрину, словно прося от нее поддержки.
– Поворотные точки истории, – напомнила Меган, – а не мыльная опера про Польшу.
– Мыльные оперы никакого отношения к реальности не имеют. А это все происходило на самом деле.
Сабрина сложила из ладоней значок «Т»:
– Тайм-аут, тайм-аут! Мне кажется, что им происходящее тоже должно было казаться нереальным. Будь я на их месте, мне бы мысль о том, что меня могут в любой момент уничтожить, тоже казалась бы невозможной.
– Слухи ведь ходили разные, – сказала Меган. – По-моему, люди готовы цепляться за любую надежду. Так, может, и пани Рознер надеялась. Я имею в виду, что человеку надо во что-то верить. И уж никак не в собственную смерть, смерть своих детей и родных. Им было просто необходимо думать, что…
– Вы обе правы, – сказала Сабрина. – Людям было очень непросто принимать такие решения. Мне кажется, пани Рознер сначала отказалась бы, но в конце концов поняла бы, что надежды нет. Она увидела бы, что других вариантов нет… что ей необходимо сделать немыслимое… что ей нужно отказаться от детей, чтобы спаси им жизнь. Я думаю, именно так и надо написать эту сцену.
Лиз опять схватилась за голову:
– Делайте как хотите!
Через два часа окончательная версия сценария была уже готова.
* * *
Но кто же будет играть Ирену? Девочки, казалось, боялись поднимать этот вопрос, чтобы избежать ссор и споров.
Сразу после утверждения сценария сами собой прекратились споры, а Меган даже сказала Лиз, какой «позитивной» она стала и как хорошо им работается вместе. Лиз, однако, продолжала беспокоиться, что Меган будет претендовать на роль Ирены – она отчаянно хотела сыграть ее сама. Ей было необходимо сделать это по очень важной, но глубоко личной причине… причине, о которой она просто не могла рассказать. Ее тайной мечтой было, чтобы до матери, если она еще жива, дошли слухи об удивительном проекте, которым руководит ее Лиззи, и чтобы она приехала увидеть ее в роли Ирены. В своих мечтах Лиз видела, как ее мать тайком пробирается в зал… Конечно, после спектакля она найдет Лиз и будет вымаливать у нее прощение, но Лиз просто отвернется от нее…
* * *
К середине ноября, когда на деревьях пожелтели листья, а оранжево-коричневые поля замерли в ожидании последней перед снегами распашки, пришло время распределять роли. Надо было решить, кто будет играть Рассказчика, кто Ирену, а кому достанутся сразу три роли: роль пани Рознер – матери, которую Ирена будет уговаривать отдать ребенка, роль Марии, соратницы Ирены по подпольной работе, и роль немецкого солдата. В ходе исследований девушки обнаружили, что в Варшавском гетто и впрямь жила семья Рознеров. Они скомпоновали диалог Ирены с пани Рознер из рассказов спасенных евреев, и получили сцену, в которой художественный вымысел только усиливал достоверность происходящего на сцене.
Все согласились, что именно Сабрина, с ее спокойным, уверенным голосом, идеально подходит на роль Рассказчика.
Играть Ирену хотели и Меган, и Лиз, а поэтому они репетировали эту роль обе, по очереди выходя на крошечную сцену у дальней стенки спортзала. Сабрина же сидела на раскладном стуле у линии свободных бросков и слушала сначала то одну, то другую.
Меган играла пафосную, но сострадательную и мягкую Ирену, в голосе которой звучали живые эмоции. Лиз же была Иреной пылкой и самоотверженной, готовой в любое мгновение броситься в бой, чтобы отстоять свои принципы.
Ирена: Тише-тише! Старайтесь не говорить о сопротивлении вслух. Мы – члены этой организации. Секретность для нас – превыше всего. Запомните мою подпольную кличку – Иоланта. Не забывайте моего имени, а я буду помнить ваше. Все мы сейчас тонем в бурной реке жестокости, и каждый должен броситься в нее, чтобы спасти других. Но в один прекрасный день этим ужасам придет конец.
Сабрина помолчала, а потом сказала:
– Знаешь, Меган, мне кажется, что тебе лучше быть пани Рознер. Ты играешь… даже не знаю… слишком эмоционально, что ли. Я думаю, что это пани Рознер нужно быть все время на грани слез, а Ирена должна была быть очень даже крепким орешком.
Конечно, Меган предпочла бы сыграть Ирену, но она инстинктивно старалась избегать конфликтов и не хотела травмировать и без того страдающую Лиз. Более того, в глубине души она понимала, что Сабрина увидела все правильно.
– Хорошо, – сказала она, – мне вообще-то все равно.
* * *
22 ноября 1999 года диктор утренних новостей по радио упомянул, что прошло ровно 36 лет с момента убийства президента Кеннеди, и Меган спросила маму, помнит ли она тот день.
Дебра Стюарт раскладывала по тарелкам яичницу.
– Я тогда была совсем еще маленькой, – сказала она, – но помню, что именно в тот день я впервые увидела, как плачет моя мама.
Звуки скребущей по сковороде лопаточки сливались с голосом диктора, читающего прогноз погоды.
– А что бы ты чувствовала, – спросила Меган маму, – если б тебе пришлось отдать меня чужим людям и ты знала бы, что навсегда?
Дебра поставила сковороду в раковину… По радио продолжали бубнить о ценах на сою и свинину. Отец поблагодарил за завтрак и вышел из кухни.
Дебра открыла кран, и вода зашипела в горячей сковородке.
– Ма-а-ам…
Меган услышала какие-то звуки и не могла понять, то ли это льется вода, то ли шаркает по сковородке щетка, но потом мать повернулась к ней лицом, и Меган тоже впервые в жизни увидела на ее щеках слезы.
Дебра промокнула глаза кухонным полотенцем.
– Меган. Тревис. Мне нужно вам кое о чем сообщить. Я вчера сделала маммограмму…
За ее спиной из незакрытого крана продолжала литься вода.
– У меня рак…
Глава 5 Миллениум Канзас, декабрь 1999 – январь 2000
Меган не сказала об этом никому, кроме Кенни, да и с того взяла обещание помалкивать, надеясь, что этого будет достаточно, чтобы уберечь от полного разрушения свой сотрясенный до основания мир. Она не позволяла себе слез вне стен своего дома, и только очень внимательный человек смог бы заметить, как побледнело ее от природы румяное лицо и какой натянутой стала ее улыбка. И только дома, в те редкие моменты, когда ей удавалось посидеть наедине с мамой и не слышать разговоров ни о школьной футбольной команде, ни о ценах на пшеницу и кукурузу, Меган говорила о том, что еще удалось узнать в ходе исследовательской работы, о сиротах, концлагерях и жестокостях фашистов… конечно, реалии ее жизни не могли сравниться с теми ужасами, но успокаивало это мало.
На ферме Стюартов о раке старались не говорить, но пастор в церкви эту тему стороной не обошел и произнес пылкую речь о «духовной и телесной битве, которую Дебре Стюарт придется вести со своим заболеванием», и о том, что в этой борьбе за исцеление ей и ее семье потребуется помощь всех прихожан. В дом Стюартов помолиться и поддержать Марка и его детей потянулись друзья и соседи, порой целыми семьями.
Перед рождественскими каникулами Мистер К. отозвал Меган в сторонку и сказал:
– Твоя мама рассказала мне о своей болезни. У тебя есть силы оставаться в проекте? Все поймут тебя, если ты откажешься.
– Со мной все нормально. И с мамой все будет хорошо. Конечно, я никуда не уйду… – И вдруг ее задушили слезы. – Простите меня. Я нормально… правда, у меня все хорошо.
Одно дело было – плакать, думая о Варшавском гетто и его детях, и делала она это часто и без всякого стеснения, но слезы по себе самой казались ей неуместной слабостью.
Словом, каникулы пришлись как нельзя кстати. В последний учебный день Меган обвела в кружочек очередной крайний срок в своем журнале: «Выучить роли – к концу каникул».
* * *
23 декабря 1999 года Дебре Стюарт удалили опухоль. Операция прошла удачно, и в сочельник Дебру выписали. Доставая ночную рубашку для мамы, Меган увидела в стенном шкафу картонную коробку с аккуратно завернутыми рождественскими подарками. На праздничной открытке маминой рукой было написано: «Меган с безграничной любовью от мамы и папы». У Меган перехватило дыхание, и, рухнув на колени, она зашептала сквозь слезы: «Пожалуйста, дорогой Иисус, сделай так, чтобы мама вылечилась».
* * *
Свое первое Рождество в Канзасе Сабрина праздновала с младшей сестрой Сарой и мамой Лориндой. В сочельник они отправились на всенощную службу. Рождественский вертеп на алтаре был освещен лучом прожектора, и Сабрина, смотря на лежащего на соломенной подстилке младенца Иисуса, бездомного и одинокого, думала о своей семье, о своих скитаниях, о том, что тоже не знает места, которое могла бы назвать своим домом. На глаза набежали слезы, она тихонько всхлипнула, но быстро взяла себя в руки, и Сара, задремавшая у нее на коленях, ничего не заметила…
* * *
Всю ночь перед Рождеством Лиз провертелась в кровати. Ей не давали спать черно-белые кадры «Списка Шиндлера»: умирающие и мертвые дети, полные ужаса глаза их матерей… Она бросила попытки заснуть и взяла в руки «Дневник Варшавского гетто» Мари Берг[22]. Вот что писала эта девочка в рождественский сочельник, 24 декабря 1941 года:
Сегодня все на «арийской» стороне оделись в праздничную одежду. Мне даже чудится, что я ощущаю запах вкусной еды. Сегодня сочельник. С полгода назад прошли слухи, что к Рождеству война закончится и что уже 11 ноября, т. е. в День перемирия, в Варшаву войдут союзники. И правда, по улицам Варшавы маршируют солдаты, но это войска врага.
Прочитав эти слова, Лиз зашептала молитву: «Спасибо Тебе, Господи, что я не в Варшавском гетто. Спасибо за эту теплую постель. Спасибо за то, что я слышу, как в гостиной шаркают ногами бабушка с дедушкой». Она подумала, что не лишним будет помолиться и за душу этой замечательной женщины, Ирены Сендлер… помолиться в надежде, что, как бы ни сложилась ее судьба, она умерла без боли и мучений.
* * *
Из-за маминой операции Меган пропустила две репетиции. Потом пришла с назубок выученным текстом, но совершенно без сил – все «женские заботы» по дому легли на ее плечи. Сабрина спросила, не больна ли она.
– Ага, немножко есть… наверно, подхватила грипп, что сейчас ходит…
И выпалила:
– У моей мамы рак груди!.. У нее все более-менее, я тоже ничего. Сначала мы все были в шоке, сами понимаете. Но теперь ничего. В конце января у нее начинается курс химиотерапии.
– А это у нее, типа, злокачественный рак? – спросила Лиз.
Меган терпеть не могла, когда ее жалеют.
– Я бы не хотела больше об этом говорить. Я просто думала, что вам следует об этом знать, – сказала она, повернулась и ушла.
* * *
После Рождества в Юнионтаунской школе поставили высокоскоростной Интернет. Девушки нашли несколько веб-сайтов выживших в гетто евреев. Однажды Меган разрыдалась перед монитором компьютера. Лиз подумала, что она, должно быть, прочитала очередную трагическую историю, но, подойдя поближе, увидела на экране график с подписью «Графики смертности от рака груди – пятилетний период».
Меган сквозь слезы прошептала:
– Мне кажется, я этого не переживу…
– Мне очень жаль, – сказала Лиз, – что придется сказать тебе кое-что, о чем я давным-давно знаю. Жить в этом мире очень хреново…
У Лиз было ощущение, что Меган выйдет из проекта и все развалится… А через два дня ее саму поймали в школе с алкоголем и временно отстранили от занятий…
Хорошей такую жизнь и впрямь не назовешь…
Глава 6 Премьера Канзас, январь 2000
На самом деле вся эта катавасия с алкоголем произошла не совсем по вине Лиз… сама она даже глотка не сделала. Дедушка Билл хранил на кухне бутылку «Джека Дэниелса». Лиз прекрасно знала, что от Уэйна ничего, кроме неприятностей, ждать не приходится, и должна была бы сказать твердое «нет», но… Вечером, когда бабушка Филлис ушла на репетицию церковного хора, Лиз отлила немного виски в пластиковую бутылочку, разбавила «пепси» и сунула ее в рюкзак. На следующий день Уэйн уселся в конец школьного автобуса и через 10 минут был в стельку пьян. На первом уроке он шумел и мешал, а потом заявил, что хочет в туалет. Учитель сказал, что придется подождать перемены.
– Ща-а-а-з! – заржал Уэйн. – Ну, тогда я сделаю это прямо тут.
Приехала полиция, Уэйн настучал на Лиз. Лиз вызвали с урока и объявили приговор:
– Ты отстранена от занятий до конца недели.
Лиз дожидалась дедушку в учительской. Над головой, будто какой-то пыточный механизм, тикали, тикали и тикали часы. Она очень крупно облажалась… в очередной раз… Собственными руками загубила свой проект. Она подвела так много людей: дедушку и бабушку, Мистера К., Сабрину, Меган – особенно Меган, которая имела полное право выйти из проекта, но не сделала этого. Тяжелее всего была мысль о том, что это случилось в тот момент, когда успех уже маячил на горизонте.
Лиз вернулась в школу в следующий понедельник, после четырехдневного домашнего ареста. Когда она вошла в аудиторию 104, все притихли, и она почувствовала, как на нее уставились двадцать пар глаз… После урока Мистер К. попросил ее задержаться.
– Садись.
Лицо его горело огнем, и он безостановочно ходил туда-сюда по аудитории.
– Я просто поверить не могу, что ты такое вытворила. Ты портишь жизнь не только себе, но и Сабрине с Меган. Ты сделала всем очень больно, и тебя следует отстранить от проекта.
У Лиз заныло сердце:
– Да, сэр.
– До окружного конкурса всего месяц. Как ты могла такое сделать? О чем ты вообще думала?
Точно те же самые вопросы задавал ей дедушка.
– Я не думала. Это была огромная идиотская ошибка… и мне очень-очень стыдно.
В уголке одного глаза повисла редкая для Лиз слезинка, а сердце заполнилось такой тоской…
– Слушайте, Мистер К., я понимаю, как глупо это все сейчас прозвучит, но мне реально жаль, что я так сделала, и я никогда больше не натворю никаких глупостей. Клянусь! – Она сделала небольшую паузу, чтобы отдышаться и выгнать из горла горький ком стыда. – Мне просто необходимо сделать этот проект. Это для меня очень важно. Не выгоняйте меня. Пожалуйста, не выгоняйте…
Она, словно утопающая, просила помощи и пощады. Мистер К. еще походил по классу, а Лиз продолжала вариться в котле страха и ненависти к себе самой. Наконец он с шумом отодвинул стул и сел прямо напротив нее. Он пристально посмотрел ей в глаза, словно оценивая искренность ее слов.
– Я поговорил с Меган и Сабриной. Решение мы принимали вместе. Меган считает, что «ненавидеть надо не грешника, а грехи его», а Сабрина сказала, что «ничего страшного не произошло… ведь никто в результате не погиб». Они хотят, чтобы ты осталась в проекте. – Он замолчал и посмотрел на нее с таким вниманием, что она опустила глаза. – Лиз, я верю в тебя, но после случившегося у тебя другого шанса уже не будет.
Лиз сначала не поверила своим ушам, но потом улыбнулась и смущенно завозилась со своим рюкзаком. Она не чувствовала никакой надобности прятать от учителя две выкатившиеся из ее глаз слезинки.
– Спасибо вам, Мистер К…. вы не пожалеете. Да, сэр. Вы не пожалеете.
* * *
За месяц с небольшим до окружного конкурса проектов Дебра Стюарт снова взяла на себя домашние дела. Хотя до начала химиотерапии оставалось чуть меньше месяца, мать Меган вдруг исполнилась какой-то новой энергией и страстным желанием успеть сделать в жизни как можно больше. Меган иногда думалось, что даже больше, чем это вообще возможно.
– Сегодня очень хороший день, – часто говорила она дочери, – и я собираюсь прожить его на все сто.
Меган казалось, будто Господь включил перед нею зеленый сигнал светофора, будто Он дал всей ее семье «добро» продолжать жить дальше, и она почувствовала, что тоже способна проживать каждый день на сто десять процентов. На лицо ее снова вернулась искренняя, теплая улыбка, снова порозовели щеки. Она с головой окунулась в работу над «Списком Сендлер», сидела в Интернете, выискивая документы, прочитала «Дневник Анны Франк», «Дневники Варшавского гетто» Мари Берг и книгу Давида Сераковьяка[23] «Жизнь в Лодзи» о другом польском гетто. Пытаясь понять, как совершенно нормальные люди столь стремительно обезумели, она изучила «Берлинский дневник» Уильяма Ширера[24]. И вот что она прочитала:
Мы собрали чемоданы, но что же возьмешь с собой? Вот наш дом. Здесь жили родители моих родителей, здесь жили мои прабабушки и прадедушки. Здесь есть вещи, больше 150 лет принадлежавшие нашей семье. Но тебе позволено взять с собой только один чемоданчик. Что же возьмешь с собой?
На следующей репетиции Меган показала этот фрагмент Лиз и Сабрине.
– Когда я это прочитала, – сказала она, – я подумала, что бы взяла с собой я… что для меня важнее всего? У них было всего 10–15 минут, чтобы собраться… Что же возьмешь с собой?
* * *
Каждый год в январе зима словно брала небольшой отпуск и приходила оттепель. Снег сошел почти полностью, и Меган отправилась «собирать камни». Прибыв на северное поле, она постояла, смакуя запахи сырой земли и перегноя, радуясь дующему теплому ветру из Оклахомы и любуясь бегущими на северо-восток серыми облаками. Когда-то она прочитала, что последнее пристанище мертвые находят не в могилах – в гробах лежат только кости, а их души продолжают жить в ветре, в шуме ручья, в закатах и восходах, в запахе сырой земли. Меган начала бросать камни в кузов и повторять реплики пани Рознер. Ветер срывал с ее губ слова и уносил их прочь под грохот падающих камней. Она словно сама снова и снова проходила весь горестный путь пани Рознер, т. е. сначала отказывалась отдать свое дитя Ирене, потом спорила с мужем, осознавала неизбежность приближающейся смерти, меняла свое решение и говорила ребенку последнее «прощай». Меган каждый раз выплакивала горе пани Рознер самыми настоящими слезами, и с каждым новым прочтением слова звучали все значительнее и реальнее, пока она не стала ощущать это материнское горе почти как свое собственное.
И она начала молиться за маму, сначала потихоньку, а потом все громче – с каждым камнем, падающим в кузове пикапа на груду, расплывающуюся от застилающих глаза слез. Когда она вернулась домой на тяжело груженном грузовичке, отец пошутил, что этот год, судя по всему, будет урожайным на камни.
* * *
Еще четыре недели. Текущий пункт в графике Меган гласил: «Отработать актерскую игру».
Лиз, Меган и Сабрина сидели на краешке сцены в спортзале, перечитывали свои роли и дожидались, пока скрипящие кроссовками, бухающие мячами и прыгающие под щитами мальчишки не закончат свою тренировку. Тренер дунул в свисток, что-то крикнул, и – наступила тишина. Спортзал опустел, и остался в нем только Мистер К. Он уселся в раскладное кресло на линии свободных бросков и сложил на груди руки в ожидании первой реплики Сабрины.
Рассказчик: В Польше жили миллионы евреев. Их заставили взять только то, что они могут унести на себе, и переместиться в самые запущенные районы своих городов. Немцы создали в польских городах больше 400 еврейских гетто. Но преследовали нацисты не только евреев, они истребляли и своих политических противников, коммунистов, инвалидов и других. На территорию Варшавского гетто, занимавшего 16 квадратных жилых кварталов, они согнали 400 000 людей.
– Громче, Сабрина! Больше уверенности.
Ирена: Пани Рознер, можно поговорить с вами с глазу на глаз? Ваши дети… их нужно вывезти. Иначе они либо погибнут здесь, либо в Треблинке… в лагере смерти.
– Нет, Лиз! Слишком резко. Больше сострадания. Ты не злишься, ты напугана. Меган, не зажимайся, но и не двигайся, когда говорят Ирена или Рассказчик. Это отвлекает.
Они прошли пьесу еще раз.
– Ужасно, девочки, – сказал Мистер К. – Давайте-ка еще разок.
Несколько дней спустя учитель труда позволил школьникам сварить из черных железных прутьев декорацию – зловещие ворота с белыми металлическими буквами «ВАРШАВСКОЕ ГЕТТО». Эти ворота, стоя на одной половине сцены, должны были уравновешивать расположенную на второй половине мебель «квартиры Ирены»…
Меган редко заговаривала о матери сама, а в ответ на вопросы Лиз или Сабрины просто говорила, что у нее все нормально. Тем не менее она очень боялась первого сеанса химиотерапии, который должен был состояться всего через неделю, и чувствовала, как ее вера борется со страхом. Полностью погружаясь в Проект «Ирена Сендлер», она хотя бы отвлекала себя от тяжелых мыслей.
Они не прекращали исследований и переписываться с выжившими жертвами Холокоста, а также вносить изменения в сценарий. Лиз после инцидента с алкоголем стала сдержаннее и сговорчивее. Сабрина, как всегда, оставалась островком стабильности и благоразумия. Она нашла лаконичное упоминание о том, что в октябре 1943 года Ирену арестовали и пытали в гестапо, и они добавили в пьесу еще одну сцену.
За три недели до Дня Истории у Дебры Стюарт начался курс химиотерапии, и Меган запаниковала. Ее отец посчитал, что проще пережить этот период будет, погрузившись в рутину, то есть «жить сегодняшним днем и держаться изо всех сил». Меган он посоветовал окунуть себя в череду домашних забот и не жаловаться. Отцовская логика была соблазнительным самообманом.
Все будет хорошо, все будет оставаться по-прежнему, если просто поддерживать заведенный порядок вещей – вовремя есть, вовремя ложиться спать, вовремя делать домашние дела, вовремя идти в школу.
Меган послушалась отца и до изнеможения хлопотала по дому, делала уроки – будто ничего не случилось… По субботам Марк и Тревис ездили на сельскохозяйственную ярмарку. Меган оставалась с матерью.
Но в ту, первую после начала курса химиотерапии субботу Дебра почувствовала себя очень худо. Ее шатало из стороны в сторону, рвало… Час тянулся за часом… Отца и Тревиса все не было. Когда стемнело, Меган впала в отчаяние.
– Может, отвезти тебя в больницу? – спросила она.
– Нет, милая, – ответила Дебра, еле ворочая в пересохшем рту языком, – все будет хорошо. Они говорили, что у меня может быть такая реакция.
– Но не такая же сильная, мама. Мне страшно.
Меган молилась, чтобы рак оказался всего лишь дурным сном, чтобы время повернулось вспять, чтобы мама стала прежней – веселой, бодрой… Послышался звук затормозившего отцовского пикапа. У Меган немного отлегло от сердца…
Увидев смертельно бледное лицо Дебры, отец вздрогнул.
– Неси мамино пальто! – приказал он. – Мы едем в больницу.
Дебра пролежала в больнице пять дней, и все это время Меган крутилась в беличьем колесе домашних дел и школьных занятий… На третий день она заснула на уроке… На следующий вечер, когда отец, как обычно после ужина, уселся смотреть телевизор, Меган влетела в гостиную, схватила пульт и выключила звук.
– Пап, я больше так не могу! – она была в ярости. – Ты сидишь, будто ничего не происходит. Мне ведь тоже страшно!..
Он посмотрел на нее очень странным взглядом.
– Мне нужна твоя помощь, – сквозь слезы сказала она.
Растерянный Тревис поднялся с дивана.
– И твоя тоже, Тревис, – добавила она.
Марк Стюарт особой разговорчивостью никогда не отличался, но на этот раз все-таки высказался.
– Милая, ведь не я придумал, чтобы заболела наша мама. Пути Господни неисповедимы, и сейчас Он велит нам заботиться о ней. Сейчас это для нас – самое главное. Все остальное можно отложить…
Сердце у Меган ушло в пятки: ей стало ясно, что отец хочет заставить ее бросить проект! Ну уж нет!
– Это именно наша задача – не только моя. Я пообещала Лиз и Сабрине, что не выйду из проекта. Ты сам всегда меня учил, что слово надо держать. Вам просто необходимо мне помочь. Одна я не справлюсь, папа. Сделай это ради мамы… ради меня. Пожалуйста.
– Она права, папа, – сказал вдруг Тревис. – Этот проект у Меган реально важный. Я могу взять на себя стирку. Я могу мыть посуду и убираться в доме. Мама хотела, чтобы мы все помогали друг другу.
Отец взял в руку пульт от телевизора, и Меган поняла, что если он сейчас включит звук, то, значит, битва проиграна. Но он выключил телевизор и поднялся на ноги, потирая больную поясницу.
– Я буду мыть посуду, – сказал он, – а ты – вытирать.
* * *
Члены церковной общины привозили Стюартам продукты и всячески их поддерживали. Дедушка Билл приехал помочь заготовить дрова и сено, а бабушка Филлис через пару дней привезла мясной рулет и яблочный пирог. Она помогала Меган с домашними делами и уговаривала «ни за что на свете не бросать этот ваш проект по истории». Лиз же все время изводила себя, страстно желая сделать для Меган что-то очень особенное, что-то очень важное, т. е. не просто помогать ей готовить еду или убирать в доме, а сделать что-то такое, что может сделать только она и никто больше. Конечно, она не могла избавить Меган от боли, но ей было вполне по силам дать ей знать, что она ее понимает, что она ей сочувствует, что ей тоже известно, каково это – волноваться за свою мать.
У нее был уникальный талант – она великолепно играла на саксофоне и очень этим гордилась. Лиз не раз думала, что «Жизнь в банке» необходимо найти музыкальное сопровождение, и уже подобрала идеальную мелодию – «Арию» Юджина Боззы[25], минорное саксофонное соло – воплощенное человеческое достоинство и благородство. Ведь в конце концов и Меган, и ей самой, и, наверно, всем людям, столкнувшимся с мучениями и горем, необходимо чувствовать, что в их страданиях есть достоинство и благородство.
Чтобы девочки попривыкли к работе на сцене, Мистер К. назначил ежедневные репетиции в аудитории 104 на обеденный перерыв, чтобы ученики и преподаватели могли посмотреть пьесу через открытые двери. Кроме того, он просто хотел, чтобы об этой поразительной истории узнало как можно больше людей, ведь это была история, о которой нужно было рассказывать всем. И когда люди заглядывали в аудиторию, происходило нечто удивительное… прекращались все разговоры, и это молчание, вызванное поначалу обыкновенным любопытством, вдруг перерождалось в благоговейную тишину, которой сопровождаются церковные службы. И взрослые мужчины и женщины, и многие школьники, наблюдавшие за тем, как пани Рознер отдает своего ребенка Ирене, либо роняли слезы в открытую, либо отворачивались, чтобы их никто не увидел.
* * *
Первое представление пьесы, нечто вроде генерального прогона, состоялось на сцене в спортзале в конце января. Меган сомневалась, что ее мама будет достаточно хорошо себя чувствовать, чтобы прийти. С тех пор, как рак прописался в их доме, Меган вообще перестала чувствовать уверенность в чем угодно. Однако, когда они заканчивали подготовку сцены, она заметила в зале «больничную униформу» Дебры Стюарт – ярко желтый тренировочный костюм и такая же желтая спортивная шапочка. Дебра и Марк сели рядом с дедушкой и бабушкой Лиз в первом ряду. У них за спиной разместились мама и сестра Сабрины. Большинство мест остались пустыми, но все-таки пришли некоторые местные жители: медсестра, владелец банка, библиотекарша, священник и родители других школьников, работающих над проектами к Национальному Дню Истории.
Мистер К. поблагодарил зрителей за то, что они решились покинуть свои дома в этот морозный вечер, и выразил надежду, что увиденное согреет их души. Он представил своих учениц и в нескольких словах рассказал о Проекте «Ирена Сендлер» и его главной теме – о «способности одного-единственного человека изменить мир». На сцене, частично перекрытой баскетбольным щитом, не было ни занавеса, ни осветительных приборов, и когда над ней погасли три голые лампочки, зал погрузился в полную тьму. Потом на сцене загорелась свеча. Лиз, в костюме совсем еще юной Ирены, стояла на левой половине сцены и смотрела «в кулису».
Юная Ирена: Папа, ты не спишь?
Отец: (голос за сценой) Ирена, не входи ко мне, держись подальше от двери.
Юная Ирена: Но ведь этот тиф у тебя пройдет, папа? И ты поправишься?
Отец: Нет, боюсь, не пройдет, но вам с мамой надо оставить меня здесь и уйти из этого дома в другой. И не подходи ко мне близко, Ирена. (Пауза.) Ирена, никогда не забывай всего, чему я тебя учил.
Юная Ирена: (с дрожью в голосе) Да, папа, не забуду.
Отец: Помни, что мы оставались в этом городе, чтобы помогать бедным, чтобы помогать страдающим от эпидемии евреям. Помни, что я всегда говорил тебе. Если видишь утопающего, постарайся спасти его. Ты не забудешь?
Юная Ирена: Да, я никогда этого не забуду, а еще я буду помнить твои слова о том, что все люди одинаковы независимо от их национальности и веры. Я никогда не забуду твоих слов… никогда. (Лиз задувает свечу… загорается свет.)
Юная Ирена: А теперь мы предлагаем вашему вниманию – «Жизнь в банке».
Сварные ворота «Варшавского гетто» стояли в левой части сцены, по центру – ...
Конец ознакомительного фрагмента
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную версию.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.