Яков Верховский,
Валентина Тырмос
«Вседневный страх
есть та же казнь вседневная».
Публий Сир, Римский поэт, I век до н.э.
Радость освобождения
Событие четырнадцатое
Одесса, май 1944 года
Май в Одессе, как говорят одесситы, «это что-то особенного!»
И солнце, и бриз, и опьяняющий запах акаций, и какая-то необыкновенная весенняя радость…
Но май 1944-го! О-о-о!
В этом мае наш город был просто затоплен радостью.
И это была действительно особенная радость - радость освобождения.
Радость освобождения текла по Дерибасовской, бурлила у памятника Дюку на Николаевском бульваре, сбегала по Военному спуску к Практической гавани, пенилась и заволакивала счастливыми слезами глаза.
Радость освобождения была огромной и безграничной, всеобщей и всеобъемлющей… только…
Только пахла она, эта радость, не цветами акаций, а дымом пожаров.
Только вязла она на зубах клейким мякишем хлеба, выпеченного, казалось, из пепла, ухмылялась табличками с румынскими именами улиц и примешивала к запаху дыма запах затаившихся в развалинах трупов.
Уличных боев, как мечталось, может быть, Гитлеру, к счастью в Одессе не было. Войска 3-го Украинского фронта сжали остатки его великой армии железным кольцом и не позволили развернуть бои, которые наверняка уже окончательно покалечили бы красавец-город.
Пехотинцы генералов Цветкова, Чуйкова, Шлемина и Глазунова, Морозова, Горохова, Рубанюка и Куприянова, кавалеристы Плиева, танкисты Жданова, артиллеристы Неделина, Вознюка, Левина и Косенко, летчики Судеца, Толстикова и Шевченко, связисты Леонова – все они прошли долгий мучительный путь войны и пришли, наконец, сюда, к Черному морю, чтобы свести счеты с гитлеровцами, чтобы нанести им последний смертельный удар. И они не собирались шутить!
«Нам выпало на долю огромное счастье», - говорили бойцы перед боем, - «Мы первыми войдем в Одессу. И где бы потом мы ни были, что бы с нами не произошло в жизни, мы с гордостью будем вспоминать этот день». (1)
Они первыми вошли в Одессу. 10 апреля 1944 года |
Несколько долгих часов продолжался бой. Тяжелый, жертвенный, кровопролитный. Взрывы снарядов сотрясали землю. Черные космы дыма заволакивали горизонт.
Не выдержав натиска, немцы пустились в бегство. Бежали в порт, надеясь покинуть Одессу морем, бежали в Тирасполь, тоже на что-то надеясь. Скорее всего их надежды были напрасны, но нас, по правде сказать, это уже не интересует. Жаль только, что до всего этого, они все же успели многое натворить - взорвали часть порта, электростанцию, водопровод…
И теперь в Одессе снова, как во время осады, нет питьевой воды, нет электричества и по ночам на темных пустынных улицах банда грабителей по имени «Черная кошка» раздевает случайных прохожих.
Между тем в город стали возвращаться одесситы. В первую очередь, конечно, фронтовики, получившие краткосрочный отпуск для встречи с родными, и евреи, чудом выжившие в аду Транснистрии. А затем постепенно и эвакуированные в тыл в 1941-м вместе со своими заводами, больницами, театрами и музеями.
Выживших в Транснистрии было немного, человек 500, а в самой Одессе, вообще единицы. А вот эвакуированные, около 40 тысяч, вернулись почти все. За исключением тех, конечно, кто не пережил эвакуацию, в которой, на самом деле, тоже было несладко.
Ну, что поделаешь – война…
Все они и сегодня, через 70 лет, не могут без слез вспоминать тот день, когда торжественный голос Левитана как-то особенно... да, конечно, особенно… произнес: «Войс-ка 3-го Украинского фрон-та сегод-ня, 10 апреля, в результате умелого обходного маневра… овладе-ли важным хозяйственно-политическим центром страны… и первоклассным портом на Черном море –Оде-сс-а…».
Вы слышали? Нет, вы слышали?
Он так и сказал: «Оде-сс-а»…
Войска 3-го Украинского фронта овладели… Одессой!
Войска 3-го Украинского фронта освободили… Одессу!
Одессу освободили! Одессу освободили!
Кончилось! Мы едем домой!
«Мы едем домой!» – вопили очумевшие от счастья одесситы.
«Мы едем домой, в Одессу, сейчас же, немедленно!».
Однако «поехать в Одессу немедленно» удалось далеко не всем.
Оказалось, что так же как в 1941-м сложно было выбраться из Одессы, в 1944-м трудно было в нее вернуться.
Нет, нет, конечно, мы не будем сейчас останавливаться на всех препонах, препятствовавших возвращению, и анализировать причины их установления.
Скажем только, что одесситы, как всем известно, особый народ.
Одесса звала их, и они, правдами или неправдами, возвращались.
А, вернувшись, не узнавали свой город.
И дело было даже не в покореженных тротуарах Дерибасовской и в вывороченных рельсах трамваев на Екатериненской, и даже не в какой-то общей разрухе, голоде и отсутствии электричества.
Дело было значительно глубже…
Дело было в душе этого необыкновенного города.
В душе, которую исковеркала оккупация.
Дело было в том, что исчезли родные и близкие, престарелые бабушки и дедушки, тетки, дядья, племянники. И не было даже возможности узнать об их страшной судьбе. И не было даже могил, чтобы пролить на них слезы.
Так бесследно исчезла вся большая семья Давида Фудима – 32 человека, среди которых профессор Григорий Фудим, повешенный 23 октября 1941-го на Александровском проспекте.
«Их поиски…оказались безуспешными». – вспоминает племянник профессора Давид, - «Но из того, что удалось услышать от разных людей, сложилась страшная картина гибели всех…». (2)
С каждым днем по мере возвращения одесситов проявлялись чудовищные масштабы трагедии.
Исчезли не только родные и близкие, исчезли друзья, сокурсники, коллеги, соседи по коммунальной квартире и даже на Дерибасовской, где так любили они гулять и встречать друзей, не было больше знакомых лиц.
В Одессе просто не было больше евреев.
И никакая бурлящая радость освобождения не могла это скрыть.
И никакая бурлящая радость освобождения не могла смыть с дворовых ворот начерченные дворниками кресты, вопящие о том, что евреев здесь нет.
И эти, уже полустертые, белые меловые кресты стали каким-то мистическим символом конца еврейства Одессы.
Казалось, что все.
Последняя точка.
Крест…
«Это была уже не та Одесса, какую мы знали в прошлом», - пишет английский журналист Александр Верт, попавший в наш город в средине апреля 1944 года, - «Прежде всего это была Одесса без евреев». (3)
И вернувшиеся в Одессу вдруг обнаружили, что им, по сути, некуда возвращаться. Родных и друзей нет на свете, город загажен и разорен, квартиры захвачены остававшимися в оккупации соседями, а имущество разграблено.
С имуществом было еще куда ни шло – отдельные предметы мебели можно было отыскать у тех же соседей, у дворников, у домработниц. Правда за детской кроваткой или за бабушкиным комодом иногда приходилось тащиться в какую-нибудь деревню, куда, в страхе свалила ретивая домработница.
Именно так и произошло с родителями Ленчика Сокола, нашедшими свою мебель у домработницы Маруськи в деревне «Борщи».
Та же Маруська сообщила им, что, будучи человеком исключительной доброты, «проводила» их 90-летнюю бабушку Фрейду, за которой, по идее, должна была присматривать, в гетто на Слободку и даже дала ей на всякий случай пакетик с едой.
А могла бы не провожать!
Могла бы уложить едва дышавшую старуху в кровать, укрыть с головой одеялами и выдать за свою больную бабушку. Вряд ли румыны в студеную зиму 1942-го, когда 40 тысяч евреев, увязая в снегу, тащились в гетто, стали бы интересоваться одной отдельно взятой старухой.
Старая Фрейда смогла бы тогда умереть в своей постели.
А это, оказывается, большое счастье…
Возврат найденного имущества не всегда проходил дружелюбно.
«Привыкнув» к награбленному, новые владельцы не желали его отдавать.
Так одна из соседок родителей Ролли категорически отказалась вернуть изрядно потрепанного игрушечного тигренка, хотя тигренок несомненно узнал свою хозяйку. Он, по ее словам, очень жалобно смотрел на нее с соседского комода и якобы даже на прощание махнул лапкой.
Но если какие-то личные вещи еще как-то можно было найти и вернуть, то выселить из квартир «прижившихся» там за годы оккупации новых хозяев было почти невозможно.
Удивительно, но местные власти обычно не вмешивались в «квартирные конфликты» и во многих известных нам случаях вернувшиеся остались без крыши над головой и вынуждены были ютиться в выделенных им комнатушках в коммунальных квартирах на окраинах города.
Конечно, если хозяин квартиры являлся к «захватчикам» в военной форме, сверкая золотом погон и орденов, то вопрос решался незамедлительно.
Так именно и произошло, когда в свою квартиру на Островидова, 66, вернулся дядька Вадика Гринштейна, и обнаружил там соседей. Дядька, морской пехотинец, косая сажень в плечах, потерявший руку в боях за Крым, по свидетельству Вадика, устроил там, конечно, «маленький погром», и захватчики тут же бежали, обгоняя собственный визг.
Не в лучшем положении оказался и дворник, вселившийся в квартиру родителей Лили Гиммельфарб. Нет, конечно, папа Лили, флагманский эпидемиолог Черноморского флота, профессор Яков Гиммельфарб погрома устраивать не стал. Но для дворника, который вряд ли разбирался в эпидемиологии, и одной капитанской формы профессора было достаточно.
С устройством на работу тоже было непросто.
Очень многие рабочие места для евреев были закрыты, в том числе и те, что они занимали до войны.
Многократно описанный сталинский государственный антисемитизм уже набирал обороты.
Так, видимо, было по всей стране. Но в Одессе к этому государственному антисемитизму примешивалось и перекрывало его нечто свое, особенное еще более мерзкое и опасное. Вся черная муть ненависти к евреям, всплывшая на поверхность за годы румынской оккупации, не желала оседать.
Жители «Города Антонеску» видели «это» - видели сотни, тысячи повешенных, пристрелянных, гонимых в гетто, валявшихся в лужах крови, как дохлые псы, на улицах и площадях.
Жители «Города Антонеску» слышали их мольбы, молитвы, слышали их предсмертные вопли и хрипы.
Видели, слышали и не могли забыть – не желали забывать.
Странно, но они как будто были уверены в том, что жидов больше нет, не существует.
Убили их всех, сожгли, повесили, вывели, как клопов.
И это хорошо, и правильно.
И они в этом тоже маленько поучаствовали.
А тут, вдруг… на тебе!.. возвращаются…
Откуда взялись? С того света?
И еще чего-то хотят.
Требуют.
Отдай, да отдай!
А чего отдавать та?
Наше оно все, кровное!
Ишь чего захотели, отдай им…
Хватеру отдай, мебеля, пианины, может еще посуду малированную?
А с какого такого бодуна? Накось, выкуси!
Они сражались за каждый квадратный метр «своей кровной жилплощади», за каждого замызганного игрушечного тигренка. Тут и там возникали скандалы. Собирался народ. С криками «Бей жидов!», в дело пускались кулаки…
Трудно складывалась жизнь вернувшихся в Одессу.
Трудно и не очень радостно, вопреки всей радости освобождения.
Они были голы и босы, измучены физически и морально, раздавлены гибелью родных и друзей, надломлены потерей жилья, имущества, потерей той, доброй своей, родной Одессы, о встрече с которой так долго мечтали. Все это, вместе взятое, заставило некоторых даже наложить на себя руки.
Одна из страшных трагедий произошла с другом нашей семьи Бертой Рейнбальд.
Берта, талантливый музыкант и музыковед, сподвижник Петра Столярского и учитель Эмиля Гилельса, вернулась в Одессу из Ташкента, где в годы войны преподавала в эвакуированной туда Ленинградской консерватории. Говорят, что Берте предлагали продолжить карьеру в Ленинграде, но она не мыслила жизни без Одессы и вернулась в Одессу.
А тут – квартира занята каким-то высоким чином, бесценный концертный рояль «Бехштейн» присвоен директором консерватории, да и любимой работы нет.
Отсутствие жилплощади не дает возможности получить прописку, а отсутствие прописки не дает возможности получить работу, лишает хлебной карточки и обрекает на голодную смерть.
Вот такой роковой заколдованный круг…
Можно было, конечно, просить, умолять, обивать пороги, вопить о заслугах, напоминать о всемирной славе Эмиля Гилельса, но Берта была слишком горда для этого.
Она предпочла смерть…
Да, конечно, многим из нас, вернувшихся в Одессу, нужна была, как сказали бы сегодня, психологическая помощь. Но в те далекие годы за «психологию» как раз отвечало НКГБ, сменившее в 1943-м так хорошо знакомое нам и любимое НКВД.
Одесское окружное отделение НКГБ располагалось по иронии судьбы на Еврейской улице, в том самом известном здании, в котором когда-то свирепствовало НКВД, а затем и румынская сигуранца.
Задачи этой замечательной организации были разнообразны и, по большому счету, видимо, важны, но мы упомянем тут только 2-е управление, ответственное за контрразведку, занимавшейся в те дни «ликвидацией остатков антисоветских формирований в различных слоях населения».
Все остававшееся в оккупации население Одессы, еврейское и нееврейское, вполне могло быть такими «остатками», а посему попадало «в разработку».
Остававшееся в оккупации нееврейское население подозревалось в антисоветских настроениях и сотрудничестве с оккупантами, а еврейское население…
Да, действительно, в чем подозревались евреи?
Евреи подозревались в том, что … «остались в живых»!
Впоследствии к этим двум группам подозреваемых добавилась «новая одесская элита», бежавшая в Румынию и накрытая органами в Тимишоаре и Бухаресте. Всех их, во главе с профессором Часовниковым, привезли под конвоем в Одессу и разговор с ними был, конечно, особый.
Так что, по слухам, в те, первые месяцы после освобождения, в НКГБ побывало все взрослое население Одессы, ну, может, не все, но во всяком случае значительная часть.
Родители Ролли тоже немало часов провели на допросах.
Но им несказанно повезло – их «дело» вел полковник госбезопасности Семен Борисович Штейман, иначе…
Иначе пришлось бы им коротать свои дни где-нибудь в Сибири, на лесоповале.
Правда, в чем их подозревали, Изя и Тася так не поняли.
Не могли понять, почему они, чудом оставшиеся в живых, находятся «в разработке», в то время, как те, кто способствовал оккупантам, свободны и счастливы и по всей видимости не понесут за свои преступления наказания.
Штейман, надо отдать ему должное, пытался объяснить, сказал, что еврейским вопросом его ведомство вообще не занимается и что «если бы он стал заводить дело на каждого, кто сдернул платок с головы еврейской женщины, ему скорей всего пришлось бы посадить половину Одессы».
Полковник, конечно, лукавил - «еврейским вопросом» НКГБ занималось!
Еще как занималось!
Только не в той плоскости, в которой ждали оставшиеся в живых евреи.
В докладах и рапортах, подготовленных НКГБ Украины, не раз указывалось, что оно проводит работу «по выявлению националистических сионистских элементов среди еврейского населения и их антисоветской деятельности…»
Вот вам и ответ на вопрос, «в чем подозревались евреи»: оставшиеся в живых евреи подозревались в сионизме и антисоветской деятельности!?
Между тем, подонки, способствовавшие оккупантам в уничтожении евреев, каким-то невероятным образом почувствовали это новое радостное для них поветрие «борьбы с сионистами». Они приободрились, расправили согнувшиеся уже было плечи, сжали железные кулаки и … вернулись к своим обычным «забавам».
Эти невинные «забавы» были, естественно, замечены НКГБ и отмечены в рапортах: «… в последнее время стали фиксироваться случаи резких антисемитских проявлений со стороны местного населения… в отдельных случаях, имеющих тенденцию к открытым выступлениям погромного характера…».
Замечены, отмечены, но на удивление не повлекли за собой никаких репрессивных действий, видимо потому, что НКГБ «еврейским вопросом» не занималось.
Или же занималось, но не в той, а в какой-то другой - сионисткой - плоскости.
Ролли по малости лет в сионизме не подозревали и в НКГБ не вызывали.
И она коротала свои дни… в очереди за хлебом, целыми днями, почти без движения, стоявшей у маленькой булочной на углу Малого переулка.
Когда она очень уж уставала, то присаживалась на ступеньку ведущей к булочной лесенки. Присаживалась аккуратненько, с краюшку, так, чтобы очередь не затоптала.
А очередь вполне могла затоптать.
Это была очень «нервная» очередь – она волновалась, что хлеб может «закончиться», опасалась, что пацаны-беспризорники стибрят хлебные карточки, выталкивала наглецов, которые «лезли без очереди», и истошно кричала каждому такому: «Вас здесь не стояло!».
Ролли тоже, конечно, волновалась и время от времени засовывала руку в кармашек пальто – проверяла, не затерялась ли хлебная карточка и не стибрил ли ее один из пацанов, тот растрепанный в грязном разорванном пиджаке с подвернутыми рукавами.
Молодая усталая продавщица из каждой предъявленной ей хлебной карточки вырезала ножницами талончик с датой и наклеивала его на специальную рапортичку. Талончики были маленькие, а ножницы огромные и щербатые. Они выскальзывали из неумелых рук продавщицы и рвали истертую хлебную карточку.
Продавщица нервничала и материлась - беззвучно, одними губами.
Очередь тоже нервничала и материлась, но громко во весь голос.
Напряжение возрастало и с каждой минутой грозило перерасти в драку.
Удивительно, но Ролли нравилось стоять в этих очередях – ей, кроме этих очередей и податься-то было некуда.
Изя правда пытался устроить ее в школу, и даже не в первый, а сразу почему-то во второй класс - хотя ни по возрасту, ни по уровню знаний она для второго класса никак не подходила и, как и предсказывала Тася, ничего хорошего из этой «школьной авантюры» не получилось.
Девчонки-второклассницы, все, как одна в коричневых форменных платьицах и черных передничках с яркими бантиками в аккуратно заплетенных косичках, встретили новую ученицу, скажем так, с удивлением.
Начать с того, что эти девчонки все годы оккупации нормально учились, были вполне образованы для своих лет и вели себя в соответствии с хорошо усвоенными правилами и нормами.
А Ролли попала к ним прямиком из Кривобалковских катакомб и выглядела… пусть она нас простит!.. как настоящее чучело.
Читать и писать она не умела, правил и норм поведения не знала и вообще видела этот класс, доску и парты, и злую, как ей показалось, учительницу, впервые в жизни.
И платьица форменного у нее не было, как не было бантиков в косичках.
Одета она была в свое красненькое пальтишко, превратившееся за эти годы в короткую грязно-бурую кофтенку, и в огромные валенки, размокшие в виду отсутствия калош от талого снега.
А на голове ее…
На голове ее было нечто невообразимое – рыжее, растрепанное, давным-давно не стриженное, не мытое и даже не чесанное.
Ни портфеля, ни ручки, ни чернильницы-невыливайки в тряпочном аккуратном чехольчике, у нее тоже не было.
Свое единственное сокровище - толстую общую тетрадь в красном клеенчатом переплете, с трудом добытую Изей у каких-то знакомых, она держала в руках и крепко сжимала ее – боялась, что украдут.
Ей указали свободное место у стены на последней парте, где она и осталась сидеть в одиночестве, плохо понимая, что здесь на самом-то деле происходит и о чем они все говорят. Где оно под-лежит, это самое под-лежащее, и почему «пять ю пять» будет «двадцать пять», а не «десять» - ведь пять пальцев на одной ладошке и еще пять на другой, вместе будет десять?
Брезгливое равнодушие к ней одноклассниц, конечно, задевало Ролли и она в конце концов решила поразить их всех каким-нибудь «героическим» поступком и… поразила!
Съехала на большой перемене по перилам широкой школьной лестницы – с самого верхнего этажа в вестибюль.
Съехала и попала прямо в объятия директрисы.
Тощая чопорная директриса, возглавлявшая это «учебное заведение» много лет, включая годы румынской оккупации, была в шоке. Пылая справедливым гневом, она схватила Ролли за шиворот, как шелудивого котенка, и поволокла в свой кабинет.
Оттуда ее забирал уже вызванный в школу Изя – ему, бедняге, пришлось еще выслушать гневную речь директрисы о том, что она «не потерпит во вверенном ей учебном заведении хулиганов и неучей».
На этом «школьная авантюра» Ролли закончилась и ей ничего не оставалось, как стоять в очереди за хлебом.
Ни Изя, ни Тася теперь не имели времени ее няньчить - именно это, обидное слово «няньчить», употребила возмущенная Тася.
Изя в те дни уже занял пост начальника Городского жилищного управления и ему было явно не до рассказывания сказок, а Тася возобновила свою, прерванную арестом, карьеру в коллегии адвокатов, и вообще считала, что семилетняя Ролли «достаточно взрослая и может не только сама за собой посмотреть, но и родителям помочь, которые просто зашиваются».
И это, на самом деле была правда. Они действительно зашивались – работа, устройство какого-то пусть элементарного быта, восстановление утраченных документов, вызовы в НКГБ и этот сакраментальный вопрос, который задавал им каждый даже случайно встретившийся на улице знакомый: «Как вы остались живы?».
Странный вопрос, на который у них не было ответа – они сами все еще не могли поверить, что остались живы.
И все же Изю тревожила выброшенная из школы Ролли.
О восстановлении, конечно, нечего было и думать – до конца учебного года оставалось всего несколько недель, да и Ролли в том ее, скажем так, необыкновенном виде мало подходила для школы.
Изя считал, что Ролли на первом этапе нужно «социализироваться» -учиться жить и общаться со сверстниками и, не зная, как это организовать, решил пристроить ее… во Дворец Пионеров.
В эти дни на Николаевском бульваре в Воронцовском дворце как раз открылся действовавший до войны Дворец Пионеров. И Изя предполагал, что там наверняка есть какие-то детские кружки, в которых Ролли могла бы принять участие, что будет для нее гораздо лучше, чем изучение русского «мата» в очередях за хлебом.
Услышав про Дворец Пионеров, Тася пришла в ужас.
«Какой дворец? Какие пионеры?», - орала она, - «Ты бы ее еще в партшколу устроил, к коммунистам!».
«И к коммунистам устрою», - упрямо отвечал ей Изя.
«А что будет с хлебом?», - возмущалась Тася.
«А без хлеба мы обойдемся!», - отвечал он, втайне надеясь, что Тася, как всегда, успокоится и сама каким-то образом решит «хлебную проблему».
В один из дней Изя пришел пораньше с работы и повел Ролли на Николаевский бульвар во Дворец Пионеров.
День был весенний солнечный, на платанах в Городском саду уже набухли почки, и Ролли еще подумала, что на обратном пути нужно будет отломать маленькую-маленькую веточку и поставить ее в стаканчик с водой на подоконник, чтобы распустились листики.
Они как раз вышли из Городского сада, перешли перекрытую все еще неразобранной баррикадой мостовую и очутились на Ланжероновской, и тут… И тут все это случилось…
Случилась… драка.
Ну да, ну да, не совсем драка.
Просто Ролли избила случайно встретившуюся ей чужую девчонку.
Вышла очень неприятная история.
Девчонка визжала, как поросенок.
Ролли дубасила ее изо всех сил и орала еще громче.
Собрался народ.
Все симпатии «публики» были на стороне «потерпевшей».
В происхождении Ролли не могло быть сомнений, и кто-то уже кричал: «Бей жидов!».
Растерянный Изя, не понимая даже, что произошло, с трудом оторвал свою дочь от девчонки и, не вступая в объяснения с «публикой», поспешил убраться восвояси, таща за собой упирающуюся Ролли.
Потом вся эта странная история разъяснилась.
Оказалось, что Ролли приняла идущую ей навстречу девчонку за ту, которую когда-то она видела в Куртя Марциаэ.
Этого, конечно, не могло быть. Та девочка, дочка одного из прокуроров Румынского Военного трибунала, давным-давно укатила с родителями в Румынию. А если бы не укатила, то Ролли все равно не могла бы ее узнать, так как видела эту девочку только из окна тюремной камеры через грязное задраенное ржавой решеткой стекло и все, что ей удалось рассмотреть, была удивительная красная шапочка, пылавшая на ее голове.
На этой, встретившейся ей сегодня, девчонке была такая же красная шапочка. А, может и не такая? Кто ее разберет?
Красные шапочки разных оттенков и фасонов носила тогда, наверное, половина девчонок Одессы. Но Ролли, конечно, об этом не догадывалась - увидев девчонку в красной шапочке, она бросилась к ней со всех ног.
А та, заметив летящее на нее страшное взлохмаченное существо, испугалась и, скорее всего, желая каким-то образом защититься, скорчила противную рожу и крикнула: «Рыжая!».
Дальнейшее известно...
Они шли быстро, почти бежали, словно опасаясь погони.
Бежали обратно в Городской сад по направлению к дому и через несколько минут уже не слышали ни поросячьего визга девчонки, ни негодующих выкриков «публики».
Изя облегченно вздохнул: «Только «Бей жидов!» мне не хватало».
Он умерил шаг, отпустил руку дочери, и она послушно шла рядом с ним, громко шлепая своими размокшими валенками по рыжей грязи Городского сада.
Странно, но оба они молчали – Изя не стал выговаривать Ролли за учиненную драку, а она и не думала плакать и просить прощенья.
Она должна была поднадавать этой девчонке и поднадавала.
Девчонка строила ей рожи и получила, как следует.
И так теперь будет всегда.
Никто не смеет дразниться и строить ей рожи.
Ролли была горда собой и глаза ее светились радостью.
Радостью освобождения…
От Ролли:
Я выбрала сама!
Одесса, май 1944 года
Два с половиной года под страхом смерти
Я давно уже, наверное, вчера, или может быть даже позавчера, хотела записаться в этот Дворец. Я думала, он огромный с башенками и золотой крышей и стоит на острове, ну вы знаете, как у князя Гвидона.
Я даже спросила папу: «А он на острове?».
«Кто?», - не понял папа.
«Ну дворец в который мы будем записываться».
«Почему на острове?», - снова не понял папа.
«Папа, папа, ну как же ты не понимаешь, как у князя Гвидона – в море остров был большой…».
«Ролли», - расстроился папа, - «мы же с тобой договорились – никаких сказок. Ну причем тут Гвидон? Это Дворец Пионеров. Там скорее всего много детей твоего возраста и ты сможешь с ними познакомиться и подружиться».
«Ладно», - подумала я, - «Пусть не всамделищный дворец и не на острове, как у князя Гвидона, но много детей и можно познакомиться, и подружиться».
И мы пошли. Идем и идем.
И вышли уже из Городского садика и скоро уже подойдем к дворцу и это даже хорошо, что он не на острове, а то как бы мы до него доплыли?
Папа идет быстро, торопится – ему, наверное, на работу возвращаться надо. А я не могу так быстро идти – валенки не пускают, вязнут и вязнут в грязи. Один даже в лужу влез и не отдирается.
Я отдирала его, отдирала и тут вдруг увидела…
Ну, ту, ту девчонку.
Девчонка шла мне навстречу и на голове ее была красная шапочка.
Красная шапочка! Ну, конечно!
Я сразу вспомнила, сразу…
Я видела эту девчонку в Курте!
Видела, когда сидела на подоконнике в камере.
Она каталась на педальной машинке в садике офицерского корпуса и на голове ее, как в сказке про «Красную шапочку», была красная шапочка.
Тогда я хотела к ней побежать и познакомиться с ней, но не могла...
Не могла потому, что мы все были арестованные и на окне была решетка.
Но теперь нет никаких решеток и я могу…
Теперь я могу к ней подбежать и познакомиться, и поговорить, и спросить про ее педальную машинку.
Я оторвала свой валенок от грязи, вытащила его из лужи и побежала к девчонке и закричала ей, громко так, чтобы она услышала: «Здравствуй, девочка!».
Но она… вроде испугалась… запищала и прямо отпрыгнула.
Я сначала удивилась и даже оглядываться стала, смотреть, кого это она так испугалась. А потом поняла… ну и ну!.. это она меня испугалась.
Вот дура! Меня испугалась!?
Я хотела объяснить ей все - про Куртю, где мы все были арестованы, про дедушку Альберта, который рассказывал мне про «Храброго портняжку» и про «Красную шапочку», про решетку на окошке, через которую я не могла пролезть, а она…
А она, а она вдруг скорчила мне рожу…
Скорчила и как заорет: «Рыжая! Рыжая-я-я!».
Ух, как я разозлилась!
Крикнула ей сначала: «Как ни стыдно дразниться!».
А потом налетела на нее и изо всех сил стала поддавать ей под попу.
Раз! И еще раз! И еще! И еще!
Коленками, коленками…
И валенками. Валенками тоже.
Но валенками трудно драться – они тяжелые.
Я, наверное, немножко орала, но девчонка тоже визжала порядочно.
И по уху меня больно съездила.
Но я, конечно ей больше поднадавала, особенно коленками.
Тут набежали какие-то бабы, окружили нас, но не приближаются.
Тоже, наверное, меня боятся.
Орут: «Прекрати! Хулиганка!».
А одна даже крикнула, кажется: «Жидовня недорезанная!».
Но я, конечно, и не думала прекращать.
А что? Зачем она мне рожи корчит и дразнится?
Я теперь никого не боюсь. Ни румын, ни немцев. И баб всяких разных, которые орут: «Жидовня!», или другие противные слова.
Я всем теперь могу поднадавать.
И этой, в красной шапочке, я бы еще поднадавала, но тут прибежал папа.
Прибежал и сразу же оторвал меня от нее.
Я, конечно, отрываться не хотела, но он схватил меня за руку и потащил за собой. Он, наверное, очень сердился, но не ругал меня, а только быстро, быстро привел домой.
Так что во Дворец мы в тот день не попали.
А вечером он сказал, что хочет со мной серьезно поговорить.
«Ну, вот, начинается!», - подумала я. – «Сейчас он точно будет ругать меня за девчонку, а может еще и за лестницу в школе и за тощую эту директрису».
Но он почему-то не стал говорить про девчонку и про директрису тоже не стал, а завел шарманку совсем с другого конца.
Он снова стал рассказывать мне про евреев – про этот Египет, где мы все были рабами и строили пирамиды, про ихнего царя-фараона, который сначала не хотел отпускать нас, а потом все-таки отпустил, и про пустыню, где мы все ходили 40 лет неизвестно зачем. Я все это уже 100 раз слышала – он мне все это уже рассказывал и непонятно, зачем ему нужно было все это повторять.
Но тут вдруг он сказал что-то новое и, кажется, интересное.
Он сказал: «Но ты, моя девочка теперь не совсем еврейка!».
Я не поняла: как это не совсем?
«Как это не совсем?», - спросила я папу. - «Наполовину что ли?».
Папа закашлялся так, как будто хотел мне ответить, но не смог.
Он молчал и молчал. Так долго, что я стала уже тянуть его за руку:
«Ну как это, как это, папа, как это не совсем?».
И тогда он сказал: «Подожди, я не знаю, как тебе объяснить. Ты помнишь, как тебя крестили в церкви?».
«Конечно помню!», - обрадовалась я, - «Очень хорошо помню! Батюшка –Дед Мороз и золотые фантики от конфет, и свечки, и «Отче наш» и еще мне очень хотелось…».
«Да, я тоже помню», - улыбнулся папа, - «я помню, что тебе очень хотелось… Ну, вот, значит, тебя крестили в церкви и у тебя есть свидетельство о крещении, и это значит, что ты теперь христианка и можешь, если захочешь, оставаться христианкой всю жизнь».
«Как это всю жизнь? Почему всю жизнь?», - спросила я и подумала, что это, наверное, очень долго, «всю жизнь».
«Я не сказал, что ты должна оставаться всю жизнь. Я сказал, что ты можешь, можешь, если захочешь. Мне трудно, мне очень трудно все это тебе объяснить. Но ты знаешь, у нас, у евреев, нелегкая жизнь и Тася считает…».
«Что Тася считает?», - поинтересовалась я.
Всегда она что-то считает, эта Тася. И как ей только не надоест считать?
«Тася считает, что ты уже достаточно взрослая и достаточно натерпелась за все эти годы, побывала и в тюрьмах, и у чужих людей, и в катакомбах, и этот сегодняшний инцидент…
Я не имею права за тебя решать. Ты должна выбрать сама и от этого выбора будет зависеть вся твоя жизнь».
Тут папа опять замолчал и кажется расстроился.
Я посмотрела на него и вдруг увидела…
Увидела или мне только показалось?
Нет, я увидела, увидела! Я увидела, что из его глаз текут слезы?!
Что это? Он плачет?
Мой папа плачет?
Я никогда раньше не видела, чтобы он плакал.
«Папа, папа, не плачь!», - закричала я, - «Я помню, я помню все - про Египет и про фараона, и про пустыню, где мы все ходили, и про манну, которая падала на нас с неба.
Я знаю, ты сто раз мне это рассказывал, что нам было трудно, но мы все равно, все равно евреи. И ты, и Тася, и я. Я тоже. Я тоже.
И совершенно неважно, что батюшка – Дед Мороз меня крестил.
Он добрый и не будет сердиться.
И плакать не надо, потому что я уже выбрала.
Я выбрала сама!».
1. «Героическая Одесса», Областное издательство, Одесса, 1945
2. Давид Фудим, «Одесская трагедия», Иерусалим, 2002
3. Александр Верт, «Россия в войне 1941-1945», ЭКСМО, М., 2003